Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

спокойный

Хеврута: Ангелы в Китае

Будешь ангелом, мой свет

«Вот сейчас я точно его порву... Вот сейчас... Суки, все сговорились считать, что я дерьмо. Что меня можно мордой, что мною можно...»
Тахир бежал вверх по ступенькам, перепрыгивая по две, задыхаясь и бормоча.
«Дрянь, корова, что она думает о себе... И этот фраер, считает, если у них есть деньги, они главнее всех...»
Добежал до двери на третьем этаже, с размаху ударил в нее ногой.
- Даниэла! Открой!
Дверь молчала. Тахир ритмично бил в нее ногами. То правой, то левой: бум, бум! Бум! От ударов с него сползали джинсы.
- Йонатан! Даниэла! Я сказал, откройте! Хуже будет! Йонатан!
От дверного косяка отскаивали щепки.
- Даниэла, я убью его! Открой!
Он выудил из кармана пузырек с таблетками, бросил несколько в рот и сглотнул, подергав горлом без шарфа. Отвернулся от двери и стал стучать в нее спиной.
- Да-ни-э-ла!
Из соседней квартиры выглянула Инес в белом махровом халате и с мокрыми волосами. Вместе с ней из квартиры вышло облако банного пара.
- А, Тахир. Привет!
Тахир отвернулся от двери, скользнул глазами.
- Красотка! Как дела?
Она выбралась на лестничную клетку, розовая и большая, на ходу влезая в тапки. Тахир потянул носом:
- Лимон и розмарин?
- Не угадал, - Инес достала из кармана халата горсть тыквенных семечек и протянула ему. – Грейпфрут и мята.
- Да один черт. Вечно от тебя чем-то пахнет.
Он начал грызть семечки, сбрасывая шелуху себе под ноги.
- Ты бы не мусорил тут, - заметила Инес. – Даниэле потом убирать.
- Да пошла она...
Тахир сплюнул под дверь и растер плевок ногой. Вот так.
Инес покачала головой.
- Ну, что случилось на этот раз? Кто обидел бедную сиротку?
- Инес, не нарывайся, я тебя прошу. Ты знаешь, ради тебя я убью кого угодно, но...
Инес протянула полную руку в спадающем рукаве и погладила Тахира по плечу. Ее грудь заколыхалась под тонкой махровой тканью.
- Даниэла сказала, ты опять попался. Это правда?
- Тебе-то какое дело.
- Понятно. А Йонатан опять подписал?
Тахир скривился и сел на пол, облокотившись спиной о запертую дверь.
- Да чтоб он сдох. Состроил оскорбленное лицо и что-то им наговорил. Полгода исправительных работ. Полгода!!! Суки.
Инес засмеялась, откидывая голову на мягкой белой шее.
- Вот это да! Бедная сиротка пойдет мести дорожки.
- Инес!
- Нет, ну а что? Работа на воздухе, свободный график, новые люди. Бесплатно дадут свежий веник...

В этот момент дверь распахнулась и Тахир полетел назад. Он приземлился головой об пол и снизу увидел свою сестру Даниэлу. Ее длинные ноги оказались с двух сторон от его головы.
- Хорошо, что я в джинсах, - прокомментировала Даниэла. – А то неудобно бы получилось. Практически инцест.
Инес хихикнула.
- Где он? – Тахир вскочил и попытался отодвинуть высокую Даниэлу от дверей. Он ей был до плеча. – Где эта сволочь?
- Ты о Йонатане? Его нет дома.
- Есть, - дернулся Тахир. – Я видел машину.
- Он на рабочей уехал, - Даниэла кивнула Инес и протянула руку за порцией семечек. – У «Форда» двигатель барахлит.
Шелуху Инес кидала в карман, Даниэла зажимала в ладонь, а Тахир звучно сплевывал на пол.
- Не сори.
- Да пошла ты.
- Вот и поговорили, - прокомментировала Инес, кутаясь в халат. – Ну что, герой общественных работ, зайдешь ко мне?
Тахир с подозрением посмотрел на Даниэлу.
- Он точно уехал?
- Точно, точно, - Даниэла стряхнула с его щеки тыквенную шелушинку. – Опять не брился. Развлекайся, герой.
- Да уроды вы все, - бормотал Тахир, идя к Инес. – У тебя найдется пожрать?
Инес последовала за ним, обменявшись взглядом с Даниэлой. Та зашла к себе, осторожно прикрыв входную дверь. Разулась в прихожей на половичке, прошла на кухню.

За столом сидел босой Йонатан и ел бататовый суп. Перед ним лежал нарезанный хлеб. Йонатан намазывал маслом хлебный ломоть, отправлял в рот за два укуса и заедал двумя ложками супа. Затем тянулся к следующему ломтю.
Даниэла присела на стул, нашарила ногой под столом ступню Йонатана и положила на нее свою ступню в носке.
- Чаю налить?
- Погоди, - ответил Йонатан с полным ртом. – Потом.
Он неторопливо доел хлеб и суп, отодвинул тарелку и потянулся, с хрустом расправив плечи. Покачал под столом ногу Даниэлы на своей.
- Лапа, попробуй вбить в голову этому идиоту, что в следующий раз я никуда не пойду. Пускай садится к чертовой матери. Тише будем жить.
Даниэла положила голову на его объемное плечо и повозилась, устраиваясь.
- Слушай, тебе в детстве колыбельные пели?
Йонатан достал зубочистку и стал сосредоточенно ковыряться в зубе.
- Не помню. Кажется, нет. А что?
- А нам мама пела, пока не заболела. Только я плохо помню слова. Если ты будешь птицей, я буду небом, если ты будешь рыбой, я буду морем, если ты будешь голодать, я стану хлебом, если ты будешь ангелом на небе, я буду... чем-то еще. Не помню.
- Не, мне не пели. Мне Давид говорил – если обгонишь меня на стадионе, я тебе зуб выбью.
Йонатан засмеялся.
- И как? – заинтересовалась Даниэла. – Обогнал?
- Конечно, обогнал! Я всегда гораздо лучше бегал.
- А с зубом чего?
- Ты же знаешь, у меня все зубы свои. Лучше спроси: «А у Давида?»
- А у Давида? – послушно спросила Даниэла и тоже засмеялась. Йонатан дотянулся до полотенца, вытер пальцы и погладил ее по волосам.

В соседней квартире Тахир, расслабленный и потный, лежал в обнимку с Инес. Сброшенный махровый халат накрывал им ноги. Инес перебирала пальцами волосы Тахира и негромко напевала:

- Будешь птицей ты летать, я сумею небом стать.
Будешь рыбой ты нырять, я сумею морем стать.
Будешь зверем ты бродить, я землей сумею быть.
Если будешь голодать, я сумею хлебом стать.
Будешь грешником в аду – и туда пути найду.
Будешь ангелом, мой свет – мне туда дороги нет.

Тахир почти задремал, но вдруг встрепенулся.
- А почему нет-то?
- Чего нет? – удивилась Инес, прерывая песню.
- Почему нет дороги? Куда?
Инес принялась обкусывать ноготь.
- Наверное, потому, что ангелов не существует.
- А все остальное – существует?
- Конечно. Птицы, рыбы, звери, грешники, - Инес хихикнула. – Мы.
Тахир развернулся и строго посмотрел на нее:
- Мы чего, грешники, по-твоему?
Инес с силой прижала его голову к своему животу.
- А кто, к чертовой матери, ангелы, что ли. Ангелов не бывает. Спи давай.


Мне туда дороги нет

А я говорил, что это не снег. Все считали, если с неба, белое и упало – значит, снег. А я сразу понял, здесь что-то не то. Тильду позвал – пойдем туда! Но Тильда кормила щенков, и я побежал один.

На улице было как-то неправильно тихо. Обычно на улице всегда как-нибудь: пахнет всяким, с неба капает или льет, дети шумят или убежали и пахнут следы, люди продукты носят, пыль, грязь, весело и прыгать. А тут вдруг ничего. Только белое это лежит посреди двора. И тишина.

Я к нему побежал сразу носом – снег, не снег? А оно как начнет шевелиться! Я отскочил, подскочил обратно, опять отскочил, вдруг оно меня схватит? Не схватило. Я еще раз подошел.

Оно тогда вставать начало. Но не встало, упало обратно. От него не пахло совсем. Я испугался: как это может быть? От всего чем-то пахнет! Если от чего-то не пахнет, значит, этого нет. А это что? Оно, вроде, есть...

В смысле, глазами видно. Я глазам не очень-то доверяю. Глазами мало ли что может быть. В темноте глаз вообще считай что нет. Но если что-то не пахнет – как его без глаз рассмотреть? Я стал смотреть.

А оно блестящее, как верхушка у елки! И больное. Почему-то сразу видно, что больное, хотя такое блестящее, что ничего не разглядеть. И незлое. Я имею в виду, ничего такого, чтобы кинуть в меня что-нибудь, или пнуть ногой, или наступить на лапу. Или оно все-таки снег? Снег совсем не так блестит, к тому же снег обычно везде. А это - только посреди двора, и там встает. Я к нему подошел и подставил спину.

Он оперся и встал нетвердо. Я его понюхал, а он снова ничем не пахнет. Как это может быть? Я его носом спросил – ты почему? А он ничего не ответил и стал гладить мне спину, приятно. У меня там сбоку бок болел, перестал болеть. И этот, который не снег, вроде устойчивее стоит. Я хотел Тильду позвать, чтоб посмотрела, но он меня не пустил. Очень просто: вцепился пальцами в шерсть и не пустил. Стой, мол. Я заворчал, не люблю, когда не пускают. А он стоит.

А он потом вдруг раз, и взлетел. Это я потом понял, что взлетел, сначала подумал, что упал. Потому что вся земля подо мной упала и побежала куда-то вниз, а я увидел, как все становится маленьким, как щенки. И сразу залаял, чтобы оно не убегало никуда. А этот белый меня куда-то тащит, тут я уже понял, что в воздух, потому что там не было ничего. Если вокруг есть много чего, то это земля. А если нету и хочется выть – значит, воздух. В нем тошнит.

Чувствую, этот, который белый, начал пальцы тихонечко разжимать. Слабее держит, слабее, а я ведь держался за эти пальцы своей спиной! Я снова залаял, чтоб он про меня не забыл. А земля внизу уже маленькая совсем. И этот, который ничем не пахнет, как-то не реагирует ни на что.

Вдруг на земле появилась какая-то точка и тоже белая. Бегает туда-сюда,подпрыгивает вверх и тоже лает. Тильда! Я как ее увидел, так меня потащило прямо к ней. Я к ней по воздуху побежал. И этого, белого, за собой потащил, он меня так и не отпустил.

Так и бежал по воздуху до Тильды, совсем чуть-чуть не добежал, а упал. Я уж точно не снег, в лужу упал и не растаял. Тильда подбежала и стала меня вылизвать.

А этот, который белый и не пахнет ничем, снова стал подниматься. Легко так, будто он ничего не весит. Или правда не весит? Он так блестел, что я снова подумал: снег. А потом исчез.

Тильда потом сказала: ты же летал! А я ответил – ну да, летал, и чего.
спокойный

Великое имя твое

Кажется, я вчера убила бабушку.

Моя сестра Анат говорит, что я идиотка, но она так всегда говорит. Я не рассказала ей про бабушку, она поняла сама. Или не поняла? Я не всегда понимаю Анат, у нее длинные волосы спадают на лицо, поэтому лица не видно, и сложно ее понять. Когда мы деремся, я сразу хватаю Анат за волосы и тяну ее вниз. Она тогда визжит и царапается. У Анат длинные ногти, накрашенные зеленым лаком. Когда я вырасту, у меня тоже будут длинные ногти, накрашенные зеленым лаком, и я тоже буду всех царапать. Или синим.

Я бы и сейчас их отрастила, но с длинными ногтями неудобно чистить фрукты – ногти желтеют и ломаются, так сказала Анат, когда я хотела ее научить. Я всегда чищу фрукты ногтями. Бабушка говорила, что девочка не должна лазать по деревьям и чистить фрукты ногтями, для этого есть фруктовый ножик. Но теперь, когда бабушка умерла, уже, наверное, можно.

Мне жалко, что бабушка умерла. Она усаживала меня к себе на кровать, давала яблоко, очищенное фруктовым ножиком, и рассказывала что-нибудь. Было здорово сидеть на ее кровати, потому что все остальные тогда молчали. Даже Анат ко мне не цеплялась – ей папа не разрешал. Он тогда говорил: «Оставь ее в покое, она разговаривает с бабушкой». С бабушкой никто не мог разговаривать, ее после инсульта никто не понимал. Все думали, что я одна понимаю, но я тоже не понимала. Я просто сидела рядом и ела яблоко.

Взрослые считают – если человек тебе что-то сказал, ему нужно обязательно отвечать. Он тебе говорит «я хочу», а ты ему сразу «тебе нельзя». Или он тебе говорит «мне нравится», а ты ему «а мне не нравится». И получается разговор. А я не считаю, что человеку нужно обязательно отвечать. Если он что-то тебе говорит, он просто хочет это сказать, и все.

У меня есть Тамара. Тамара глупая и учится на класс младше. Тамару нужно держать в черном теле, а то обнаглеет. Так папа всегда говорит: вас нужно держать в черном теле, а то обнаглеете. Правда, мы все равно наглеем. Это, наверное, потому, что он плохо держит нас в черном теле.

Чтобы хорошо держать Тамару в черном теле, мы идем на пляж. Там я велю ей раздеться и намазать кожу мокрой глиной. У нас, конечно, не Мертвое море, где глина черная – вот где Тамара бы у меня ни за что не обнаглела! Но и у нас ничего. Тамара стесняется быть на пляже в одних трусах и прячется за кусты. Мне все равно, где держать её в черном теле, поэтому я тоже иду за кусты и там мажу Тамару глиной. Глина мокрая и хорошо прилипает к потной Тамаре.
- Смотри, у тебя уже выросло! – я хлопаю ладонью в глине по Тамариной груди.
Тамара визжит и прикрывается руками, как будто грудь – это плохо. Глупая. Если бы у меня такое выросло, я бы носила лифчик, как Анат. Только Анат не носит лифчики, она надевает их дома, для мамы, а в школе запирается в туалете и снимает. Чтобы Дрор, у которого мотоцикл, мог гладить ее под майкой.

В день, когда я убила бабушку, с утра была жара. Дома, как обычно, все кричали, бабушка лежала и мычала, Анат курила в окно, снизу ей махал руками Дрор. Анат докурила, вышла во двор и они уехали. Я один раз подглядывала за Дрором и Анат, когда они обнимались в кустах, за памятником первым сионистам. Дрор тогда засунул руки Анат под майку и там ее гладил, прямо по голой коже. А она запрокинула голову и тяжело дышала – совсем как бабушка, когда уносили менять кислородный баллон. Папа как-то встретил Анат во дворе и накричал на нее «прикрой соски, корова!». Я потом спросила Анат, что он имел в виду, а она сказала – оставь, у него мания. Наверное, «мания» - это что-то, связанное с лифчиками. Когда Дрор шарил руками у нее под майкой, было видно, как у Анат перекатываются груди туда-сюда. Хорошо Тамаре, что она такая круглая. А я плоская как селедка, это тоже папа говорит. «Одна – корова, другая – селедка, кого я буду замуж выдавать?». Не знаю, кого папа будет выдавать замуж, потому что я лично замуж не хочу. Я как-то слышала, как мама сказала соседке, тете Шуле: «Дура я, если бы за него тогда не вышла, теперь была бы доктором наук». Лучше я буду доктором наук.

Анат не будет доктором наук, она плохо учится и учитель Моше, встречая маму на улице, каждый раз спрашивает: «Госпожа Левин, что же будет?». Он тоже, наверное, глупый – потому что ясно, что же будет: Анат станет наркоманкой и сопьется под мостом, потом она выйдет замуж за Дрора и они начнут рожать уродов, потом Дрор продаст мотоцикл и купит яхту, они будут путешествовать по свету, фотографировать красивые виды и продавать фотографии за бешеные деньги. А потом заберут меня от родителей, и мы все вместе будем ходить на яхте. Дрор, Анат, я и их уроды. «Одним уродом больше, одним уродом меньше», говорит Дрор. А Анат смеется.

Мне нравится Дрор, потому что только с ним Анат смеется. Я обязательно буду жить у них на яхте. Так что вопрос учителя Моше: «Что же будет» просто глупый. Анат права, что считает его уродом.

Осталось решить, когда я стану доктором наук. Наверное, в то же время, когда Дрор будет фотографировать, а Анат – рожать уродов. На то, чтобы стать доктором наук, много мозгов не надо, это папа маме так говорит: «На твою науку много мозгов не надо». Мама тогда хлопает дверью и убегает из кухни – значит, папа прав. Мама всегда хлопает дверью и убегает, когда папа прав.

В общем, у нас уже все решено – у Дрора, Анат и у меня. Мы еще думали взять с собой на яхту бабушку, чтобы они ее не уморили тут без нас, но бабушка умерла. И, по-моему, это я ее убила.

Я тогда вышла гулять, потому что мне надоело слушать, как папа кричит на маму. Папа кричал, что его достали, а мама – что у него ни денег, ни мозгов. У меня хорошая память, лучшая в классе. Когда мы читаем какие-нибудь стихи, я сразу их запоминаю наизусть.

Бабушка помахала мне рукой, руки у нее еще шевелились. А мама крикнула: "Только не вздумай…", и дальше я закрыла дверь.

Во дворе возились близнецы Ярон и Ронен, красивая Эден, избалованная Керен и взрослый Дани. Взрослый Дани играет с детьми, потому что он – урод. У него слюни возле лица, и грубый голос, и еще он нечетко выговаривает слова. Наверное, именно таких будет рожать Анат, когда вырастет. Это хорошо, потому что Дани очень добрый. Он катает нас на плечах, подкидывает девочек, чтобы они визжали, а с мальчиками строит замки из песка. Мама Взрослого Дани, рыжая тетя Циля, всегда зовет его домой, потому что боится, что дети его обидят. Но Дани не уходит, он любит играть с детьми.

Я подошла к ним, а они не обратили на меня внимания: Керен показывала новые бусы и рассказывала, как ездила с родителями заграницу. Я сказала:
- Привет.
Отозвались только близнецы. Ярон сказал:
- Керен ездила в Данию.
А Ронен добавил:
- Привет.
Подумаешь, Дания. Когда мы с Дрором и Анат будем путешествовать на яхте, мы сто раз приедем в эту Данию. И уедем обратно, потому что она нам даром не нужна.
- Привет, Ита! – сказала Керен. – Смотри, что я привезла из Дании.

Я посмотрела. Это были голографические бусы из магазина на углу «Все за доллар», которые я выпрашивала у родителей на прошлой неделе. Мама сказала, что у нее нет денег, и чтобы я просила у своего богатого папы, папа сказал, чтобы я не морочила голову ерундой, а Анат предложила мне свою старую цепочку с кулоном в виде мартышки. Я взяла цепочку и отдала Тамаре. Тамара сейчас стояла рядом со мной, на ее шее была моя мартышка. А у Керен – голографические бусы из магазина на углу «Все за доллар», которые она привезла из Дании. И я сказала:
- А у меня сегодня бабушка умерла.
Взрослый Дани сразу заплакал. У него из глаз полились слезы, из носа – сопли, а изо рта - слюни. Близнецы Ярон и Ронен отвлеклись от бус и посмотрели на меня, а Керен закусила губу.
- А в Дании, - сказала она, - есть настоящая Русалочка.
- А мою бабушку закопают в настоящую землю, - ответила я.
Дани закачался туда-сюда, как на молитве, не переставая плакать.
- И раввин будет читать над ней Кадиш, - я встала на цыпочки посреди песочницы и тоже закачалась. - Итгадаль вэ-иштакадаш шмей раба! Да возвысится и освятится великое имя твое! Да будет имя твое благословляемо, и восхваляемо, и прославляемо, и возвеличиваемо, и превозносимо…
- А в Дании вообще нет кладбищ! – встряла Керен. – Там умерших сразу закапывают в землю, и все просто ходят поверх!
- … и почитаемо, и величаемо, и воспеваемо…
- Чье имя? – ошеломленно спросил Дани, переставая плакать. – Твоей бабушки?

Я задумалась. Поминальную молитву я выучила наизусть, когда Анат готовилась к переэкзаменовке, но она не знала, что я сижу в шкафу, поэтому я не могла морочить ей голову своими дурацкими вопросами. И теперь не могла ответить, чье имя будет почитаемо и величаемо. Может, и бабушки. Хотя вряд ли: бабушка никогда не выходила замуж, и родила маму просто так. Кажется, на кладбище этого не одобряют. С другой стороны, она была хорошая бабушка. Всегда давала мне яблоки и не ругала, когда я чистила их ногтями.
- Да! – сказала я. – Моей бабушки.
- А вот и нет! – Керен запрыгала на одной ножке. – Твою бабушку никто не будет почитать и воспевать, потому что ее теперь нет! Нигде нет, совсем! Как будто у тебя не было никакой бабушки никогда!
- Как это «не было»? – возмутилась я. – Конечно, у меня была бабушка! Откуда бы иначе я взялась?
- Ты – у мамы из живота, - презрительно отмахнулась Керен. – Все знают, что дети рожаются у мамы из живота. А бабушки у тебя теперь нет, значит, и не было никогда.

Вот это да. Как это не было никакой бабушки, если бабушка есть до сих пор? Лежит себе на кровати, пускает слюни, как Дани. Сейчас я приду, и она даст мне яблоко.

- Дура! – закричала я на Керен. – У меня была бабушка, настоящая, как надо! А у тебя не было никакой вообще! Все знают, что твои родители из кибуца, их в капусте нашли, на поле! Их принес аист! Они не настоящие люди, они роботы! А тебя они собрали… из запчастей.
Керен толкнула меня обеими руками, и я упала на песок. Песок был горячий и сухой, он сразу начал сыпаться за шиворот, а я боюсь щекотки. Я встала и начала отряхиваться, Керен отпрыгнула, думая, что сейчас я ее буду бить, но мне было не до нее.
- Ита, можно, мы придем на похороны? – спросили близнецы. Им было интересно, как выглядела бабушка, из-за которой мы с Керен почти подрались, и которую теперь все будут восхвалять.
- Там посмотрим, - я вытряхнула песок из сандалий и сразу пошла домой. Мне было нужно удостовериться, что у меня была бабушка. В смысле, есть.

Дома было тихо. Папа молчал, в комнате у Анат скрипела дверь, а на бабушкиной кровати в салоне никто не лежал. Я испугалась, что они все умерли, и теперь мне одной придется читать за всех поминальную молитву. Я пошла к маме.
Мама была еще жива. Она сидела на стуле, лицом к стене, а рядом стоял папа и молчал. Я спросила:
- А где Анат?
А папа ответил:
- Ита, бабушка умерла.
Я спросила:
- Когда?
А папа ответил:
- Час назад. Ты гуляла. Ее уже увезли.
Мама всхлипнула и притянула меня к себе, нагнув мою голову к своему плечу. От мамы пахло лекарствами, мылом и почему-то мятой. Я спросила:
- Почему от тебя пахнет мятой?
Мама погладила меня по голове и сказала:
- Это не мята. Это валокордин.
А папа добавил:
- Какая разница, если бабушка умерла?
Он ждал, что я ему отвечу, но я промолчала. Я думала о том, что бы он сказал, если бы догадался. Если бы они все догадались, что это я час назад убила бабушку. Оказывается, убить – это очень просто.
Интересно, кого я еще теперь могу убить.

* * *
На кладбище было очень жарко. Все стояли под солнцем, и всем было жарко, потому что на кладбище нет деревьев, и тени тоже нет. Только много-много камня, со всех сторон. Я нагнулась и потрогала камень кончиками пальцев – мне казалось, он должен быть раскаленный. Но камень не был таким уж горячим, камень как камень, ничего особенного.

Сначала я не хотела туда идти. Мне казалось, все всё сразу поймут, и меня закопают вместе с бабушкой. Это логично: закапывать того, кто убил, вместе с тем, кого убили. Но я совсем не хотела, чтобы меня закапывали в настоящую землю. Наверное, там прохладно, но тесно и нечем дышать, а что я тогда буду делать? В одном фильме, который смотрели Анат и Дрор, сначала хоронят покойника, а потом он выкапывается из земли. У него ногти черные, и в волосах земля и червяки. Неужели я так тоже буду?

Мне стало так страшно, что я убежала и спряталась в шкафу в комнате у Анат, но потом пришла сама Анат. Ни о чем не спросила, просто переодела меня, как маленькую, в чистую майку, взяла за руку и повела за собой. Кажется, она не поняла, что это я убила бабушку. Или ей было все равно?

Анат не любила бабушку, но ей было жалко маму. Так она сказала Дрору, который тоже пришел. Мама надела старое платье темно-синего цвета, и раввин на кладбище разрезал это платье по вороту маленьким ножиком. Я думала, мне тоже будут что-нибудь резать, и пожалела, что Анат надела на меня совсем новую майку, но больше никому ничего не разрезали. Все стояли вокруг ямы, а раввин читал кадиш. Тот самый, итгадаль вэ-иткадаш. Мама плакала, Анат держала маму за плечи и тоже плакала, папа молчал, а больше всех снова плакал Взрослый Дани. Он пришел на кладбище, и мама его тоже пришла. Рядом с ними маячили близнецы, Ярон и Ронен, и Тамара, и ее родители. Тамара пыталась держать меня за плечи, а я выворачивалась, потому что не хотела, чтобы она потными руками трогала мою новую майку. Тамара тяжело вздыхала и сопела, как собака.

Ближе всех к яме стоял раввин - если бы его толкнули, он бы запросто сам упал в могилу. Но его никто не толкал. Он читал, как будто пел:
- Да будет великое имя благословенно вечно, во веки веков, да будет оно благословляемо, и восхваляемо, и прославляемо, и возвеличиваемо, и превозносимо, и почитаемо, и величаемо, и воспеваемо…
Я протиснулась поближе к Анат и прошептала:
- Чье имя?
Анат посмотрела на меня непонимающе, точно я говорю по-китайски. И спросила тихо, одними губами:
- Что?
Я повторила шепотом:
- Чье имя? Вот это – прославляемое, почитаемое, величаемое имя – чье? Бабушки?
- Отстань, - сказала Анат, опять одними губами, и отвернулась. Но потом повернулась обратно и ответила: - Бога.

Как это так. Значит, все эти хорошие слова – почитаемо, прославляемо, величаемо - они про бога, а вовсе не про бабушку? А почему их говорят про бога именно сейчас? Разве бог тоже умер?

Я попыталась спросить об этом Анат, но она так посмотрела на меня, как только я открыла рот, что я тут же обратно его закрыла. И стала думать сама. Наверное, так и есть. Наверное, когда умирает какой-нибудь человек, вместе с ним умирает и бог. И его хоронят в той же могиле, чтобы человек не лежал в ней один. Ведь без бога человеку очень скучно жить, а лежать в могиле еще скучней. Но разве мертвый бог – хороший спутник, чтобы лежать с ним в могиле?
И вот тут я по-настоящему испугалась. Значит, я убила бога? Теперь у всех станет на бога меньше, и все это – из-за меня?

Учитель Моше говорил, что бог – это добро и совесть. То есть без бога можно делать всякие глупости, а с богом уже нельзя. И теперь все вокруг будут делать глупости – и папа, и мама, и Дрор, и Анат – все потому, что я убила бога.

Раввин продолжал, качаясь, оплакивать бога. Он рассказывал нам, какой бог был великий, прекрасный и лучше всех, и плакал, пока говорил. Раввину было очень жалко, что бога больше нет. И это он еще не знал, что бог не сам умер, его убили. Если бы знал, то плакал бы сильней.

Потом могилу зарыли землей, и все положили на нее по камню. И Дани положил камень, и его мама, рыжая Циля, и близнецы, и Тамара. Мама и Анат положили по два камня, а папа отошел в сторону и мял в руках сигарету. Я тоже хотела положить что-нибудь, но мне показалось нечестным вести себя как все. Тем более, в могиле лежит не только бабушка, но и бог. Он-то точно знает, кто здесь во всем виноват.

Потом все пошли вниз, к автобусам и машинам. Папа вышел одним из первых и сразу же закурил, Анат и Дрор вели под руки маму, остальные шли сами. Они тянулись по белому кладбищу, как черные муравьи. Кто-то пил воду, кто-то разговаривал, Взрослый Дани плакал, а тетя Циля гладила его по плечу и приговаривала: «Данечка, милый, ей сейчас хорошо». Это она про бабушку. Только я не поняла, почему ей сейчас хорошо. Разве это хорошо – лежать в могиле вместе с богом? Хотя, наверное, лежать без бога – гораздо хуже. А я-то буду лежать без бога, ведь бога я убила вместе с бабушкой.

И все ушли. Я слышала, как уехал последний автобус, и больше на кладбище не было никого – только я, могила, бабушка и бог. Я подошла к могиле, немножко подвинула камни и легла. Буду лежать здесь, вместе с бабушкой и богом, это честно.

Правда, им там прохладно в земле, а мне наверху было ужасно жарко. Солнце стояло прямо над головой, будто хотело зажарить меня на камне. Но солнце, наверное, скоро уйдет – ему есть, куда. А бабушке и богу некуда, поэтому и мне некуда. Все равно меня здесь забыли, вот и буду лежать.

Мне стало так жарко, что я, наверное, заснула. Мне снилась добрая бабушка, которая смеялась, нормально разговаривала и гладила меня по голове. Бабушка сказала: «Ита, я тебя прощаю, мне теперь хорошо!». Но тут подошел бог, который выглядел как Взрослый Дани. У бога было толстое лицо, из его носа текли сопли, а изо рта – слюни. От бога плохо пахло – наверное, потому, что он выкопался из земли. Бог наклонился надо мной и сказал: «Нет, Иту никак нельзя простить! Ита убила бога и бабушку, за это бывает страшное наказание…» - он поднял меня на руки и понес. На меня текли его слюни, и я поняла, что бог сейчас меня съест. Вот почему все говорили, что он такой великий и хороший: хотели его задобрить, чтобы бог их не ел. «Итгадаль вэ-иткадаш, - зашептала я, хотя губы склеились и плохо слушались, - шмей раба…».

И тут надо мной кто-то громко заплакал. Так громко, что я открыла глаза. Надо мной стояла плачущая мама, и больно щипала меня за руку. Я заплакала тоже.
- Ну вот, - раздался голос Анат, - теперь она хотя бы плачет. Это лучше, чем читать Кадиш.
Мне захотелось пнуть Анат ногой, но я почему-то не смогла пошевелиться. И говорить у меня тоже не получалось, только плакать. Я увидела, что меня все еще несет бог. Он по-прежнему капал слюнями и от него плохо пахло.
А мама, наверное, плакала потому, что знала: бог сейчас меня съест. И я поняла, что нам надо поговорить.

- Господи, - сказала я шепотом, прямо ему в живот. – Пожалуйста, не надо меня есть. Я худая, во мне никакого мяса. И еще я дура, и не умею плавать, и зажмуриваюсь, когда в кино про кровь. Тебе ничего не будет, если ты меня съешь, тебе не понравится. А если ты меня не съешь…

Тут я задумалась. Бог - не Анат, ему нельзя поклясться, что я больше никогда не буду красть его лак, а потом все равно красть, потому что клятва, вырванная силой, не считается. Что же ему пообещать? Не убивать больше бабушку? Уже поздно. Вообще никого не убивать? Но люди обычно и так никого не убивают. Не хамить? Я не смогу. Не пинать Анат ногами? Много богу дела до Анат… Черт, черт, черт. Надо что-то решать. Учительница Ривка говорит, что наши обещания богу – это обещания самим себе. Только мы можем проверить, сдержали мы их, или нет. Но тут ведь сам Бог будет следить, держу ли я свое обещание, чтобы потом меня съесть. Дурацкий бог. Чтоб он сдох.

- Господи, - я утыкаюсь носом в рубашку бога. От рубашки пахнет потом. – Господи, я тебе обещаю. Если ты меня не съешь, я никогда в жизни не пожелаю никому ничего плохого.
Я вздыхаю и повторяю шепотом: «Никогда».

Это тяжелая клятва, но немножко жульническая. Потому что я все время кому-нибудь говорю «чтоб ты сдох» или «чтоб тебя черти взяли», или еще – «лопни нафиг». Это Дрор так говорит, «лопни нафиг», мне очень нравится. Но ведь ни я, ни Дрор, когда так говорим, не предполагаем, что человек действительно лопнет. И это не называется «желать кому-то плохого». Мы просто хотим показать человеку, что сердимся на него. А желать кому-то, чтобы ему и правда стало очень плохо, я, кажется, не умею. Вот и проверим. Дурацкий бог. Чтоб он жил долго, долго, долго…

- Даник! – к нам прибежала какая-то женщина, и я не сразу поняла, что это – тетя Циля. – Даничек, милый, тебе тяжело? Положи девочку, Даник, вот сюда, в машину, положи…

Вот это да! Значит, Взрослый Дани – бог? Никогда бы не сказала. Хотя это, в общем, логично: у всех есть какие-то цели на земле, обязанности, человеческие дела. А у Взрослого Дани нет, они ему не нужны. Интересно, а сам Дани знает, что он – бог? Мне кажется, что нет. Ведь младенцы тоже не знают, что они – младенцы. Наверное, Дани – совсем маленький бог, бог-младенец. Вот почему, как сказал бы папа, в мире творится такой бардак…

- Девочка спала, - сказал Взрослый Дани. – В могиле. Девочка красная. Жарко. Нельзя.
- Даничек! – тетя Циля обняла бога за плечи двумя руками и погладила по голове. – Ты такой хороший мальчик! Положи теперь девочку вот сюда!
Она боялась, что Дани захочет меня и дальше нести на себе. Он очень сильный. Но до города ехать сорок минут, даже Дани не донесет. А отобрать у него невозможно.
- Данечка, положи!
Тетя Циля дергала меня за одежду и тянула к себе. Взрослый Дани не отпускал.
- Девочка спала. Нельзя. Нельзя спать в могиле. Девочка живая. Надо домой.

Все! Бог сказал «девочка живая». Значит, он меня простил. Теперь можно спать.

- Ита, милая, - мама все еще плакала, - Ита, ты меня слышишь? Скажи мне что-нибудь!

Спать, спать, спать. Но вдруг, пока я проснусь, мама тоже умрет? И не узнает, что я живая.

Меня немного тошнило от облегчения.

- Мама, - губы потрескались и болели. – Мама, мама, мама.

И я, наконец, заснула. Меня простили. Да возвысится и освятится великое имя твое.
спокойный

Хеврута: упражнения

Дом под зеленой стеклянной крышей

Эмке тогда было лет пять. Она все лето на даче жила, с дедом. Дед глухой, Эмка маленькая, отлично уживались: он ей кашу варил, а она ему гусениц приносила. У нее увлечение было, гусеницы. Нравилось ей, что они разноцветные, мягкие и все разные: мохнатые, гладкие, толстые, тоненькие, длинные, красота. Дед ей чего-то там объяснял, про бабочек, про куколок, но Эмка не очень понимала. Ей казалось, гусеницы – такие прекрасные звери сами по себе. Она их собирала и приносила деду, а он их в банку клал. Сунули туда капустный лист, салат какой-то, гусеницы его ели, Эмка в восторге была. Могла часами перед банкой сидеть.

А потом пристала к деду, построй им домик. Дед отмахивался, он этих гусениц вообще терпеть не мог, сразу чесаться начинал. Ради Эмки терпел, но не настолько же, чтобы им чего-то строить. Тогда Эмка решила сама.

Взяла банку, вынесла на балкон. Поставила на самое солнышко: «Будет моим гусеничкам тепло». И нашла у деда в буфете старинную тарелку из зеленого стекла, тяжелую такую, выгнутую. Сквозь тарелку посмотришь – все зеленое вокруг, переливается, как под водой. Эмка накрыла банку тарелкой, получился домик под зеленой крышей. И все зеленое внутри.

Поиграла на балконе и убежала куда-то. А гусениц оставила под тарелкой сидеть, на жаре. Самое солнце, август, лето, и тарелка, как выпуклая линза. Бедные гусеницы изжарились за час. Дед на балкон вышел, увидел, охнул – валяются все. Получилась из банки братская гусеничная могила, в красивом зеленом свете.

Дед сплюнул, выругался и пошел новых гусениц собирать. У него не сад был, а целые заросли, там этих гусениц водилось – на полжизни чесаться хватит. Ну и набрал. Только одна была, Эмкина любимая, желтая с оранжевыми пятнами, дед от нее сильней всего чесался. И вот такую в точности не нашел. Зато нашел другую красивую, ярко-оранжевую. Взял, конечно.

Банку с балкона унес, тарелку снял. А Эмке сказал, когда она прибежала: «Гусениц на балконе оставлять нельзя, им слишком жарко. Смотри, как твоя желтая гусеница загорела». И показал: была гусеница желтая, стала оранжевая. Чудеса.

Эмка так удивилась, что гусеница загореть может, как человек. Даже не обратила внимания, что из остальных гусениц половина стала длиннее, половина короче, вообще изменились они. Сидела перед банкой, любовалась. А дед еще два дня лечился от аллергии, у него от этих гусениц кожа на руках пятнами пошла.

А потом из этой оранжевой гусеницы получилась желтая бабочка с оранжевыми пятнами. И, сколько дед ни объяснял Эмке, что гусеница может быть любого цвета, а бабочка будет совсем другого, не верила она. Все в желтую бабочку тыкала пальцем: ну вот же, вот.

Самая старая елочная игрушка в коробке

Дочерей было пять: Шейнди, Фрайди, Рухи, Ципи и Гиндале. И шестеро сыновей: Мойши, Шулем, Йона, Арон, Йерухам, Ицхак. Домом заправляла бабка - мачеха отца, вдова покойного деда. Мать все время беременная лежала, или кормила, или болела, слабенькая была. Отец сидит, учит Тору, в остальное время работает, он сапожником был. Денег не то что б хватало, но, в общем, не голодали. Только это же надо на всех сварить. И раздать, чтобы поровну всем. И постирать, они так пачкаются, это же дети. А еще одеть, умыть, расчесать, пять девок, десять кос. Старшие младшим плели, конечно, и помогали они ей немало, но, в общем, все там держалось на ней.

Суровая была. Как ей кто возразит, она по щеке: не возражай! Боялись её. Матери не боялись, матери не видели почти. Отца тем более. Всю неделю крутились, как могли, в субботу отдыхали. Тоже с бабкой.

По субботам бабка всех в синагогу вела. У девочек было по субботнему платью, чистому и целому, ни дырочки не найти. У мальчиков субботние рубашки, ни пятнышка ни у кого. Так и шли: Шейнди, Фрайди, Рухи, Ципи и Гиндале. Гиндале старшие вели за две руки. И мальчики: Мойши, Шулем, Йона, Арон, Йерухам, Ицхак. Не приведи господи кто крикнет что-то неподобающее или, скажем, камень с земли подберет. Бабка поднимет бровь, и сразу тихо. Никаких камней.

В синагоге садились: девочки с бабкой этажом выше, мальчики, как положено, внизу. Бабка и сверху за ними следила – или они думали, что следит. Никто ни разу ничего себе не позволил, даже в мыслях. Сидели, молились, как надо всё.

А после синагоги, дома, были коржики с маком. Бабка их накануне вечером пекла, каждую неделю – одиннадцать коржиков с маком, после синагоги выдавала всем по одному. Такая наступала тишина. Каждый сам свой коржик съедал, только старшая, Шейнди, отдавала Гиндале половину. Гиндале сладкое очень любила, больше всех.

Девочек выдали замуж, мальчиков женили, все как у людей. И бабка вскоре умерла: сделала все, как надо, можно умирать. А у детей тоже дети пошли. И каждый старшую девочку бабкиным именем назвал. Бабку Галей звали, она русская была. И у всех получилась своя Галя в семье: у Шейнди, у Фрайди, у Рухи, у Ципи и у Гиндале. У Мойши, у Шулема, у Йоны, у Арона, у Йерухама, у Ицхака. Одиннадцать двоюродных сестричек по имени Галя. Необычное имя, странное, русское. Но все назвали, как один.

Не дергай, порвется

Алечка первой пришла за кусты. Расстелила салфетку в горошек, цветов накидала, чашки расставила, тоже в горошек, конфет положила. Сидит, ждет. Одну конфету съела.

Прибежала Наташа. У Наташи конфет нет, зато у Наташи желтые волосы золотого цвета. Поэтому Наташа будет фея.

Третья Катя, у Кати рыжий кот Кирюша. Кирюшу сегодня будут превращать в принца.

Для того, чтобы хорошенько превратить Кирюшу в принца, надо сначала чаю попить. Конфеты съесть, фантики серебряные разгладить. И фее отдать, чтобы она волшебную палочку обернула.

Палочку Катя с куста отломила и очистила от коры. Сверху серебряных фантиков навертела, палочка сразу так блестит! Наташа волосы распустила, тоже блестят, Катя серебряные остатки на мелкие кусочки разорвала и сверху посыпала на Наташу. Наташа красивая как солнце.

Кирюшу посадили на салфетку, среди цветов, только Кирюша сидеть на салфетке не захотел. То ли испугался чего-то, то ли жарко ему, он же в шубе. Рванулся, Катя еле сдержала его. За передние лапы схватила, Наташе кричит: держи, держи! Наташа боится к коту подойти, у нее волосы распущены, вдруг он захочет с ними играть? Алечка подскочила, схватила Кирюшу сзади. Так и держат вдвоем. И Наташе кричат – превращай, превращай!

Наташа взмахнула волшебной палочкой, спела волшебные слова и головой тряхнула красиво-красиво, как надо в кино. Волосы над котом полетели, в кота попали, кот рванулся, стряхнул с себя всех и сбежал. Алечке задней лапой царапнул руку. Наташа стоит с распущенными волосами, с нее бумажки серебряные летят. Алечка руку разглядывает, Катя кричит – Кирюша, Кирюша! Чуть не плачет.

И тут заглядывает в кусты. Высокий, в веснушках, с рыжими волосами. Чего, говорит, зовете. Ну, я Кирюша. Случилось чего?

Как же они орали. Наташа потом заикалась неделю, пока прошло. Кирюша в пятом классе учился, он их на целых четыре года старше был. Сначала кота искать помогал, потом домой проводил. Когда они с Катей женились, Наташа им припомнила ту историю. И оказалось, никто, кроме нее, ее не помнит. Ни как превращали, ни как испугались, ничего. Катя вообще забыла, что у нее был когда-то кот. Он ведь так и пропал с тех пор, нигде его не нашли.

  
Ни за что не станет купаться

- Спорим, выползет!
- Спорим, не выползет!
- А я говорю, выползет!
- А я говорю, не выползет!

Чуть не подрались. Косая Лиза уже и шапку надела, и тапки, и палку в руки взяла. Калитку открыла, точно идет. Заткнулись, наконец. Костян Валенку два щелбана отвесил.

- Спорим, упадет!
- Спорим, не упадет!
- Фиг тебе, упадет!
- Дуля, не упадет!

Косая Лиза семенит, одной рукой за забор, другой за палку, переставляет ноги в тапках, дышит с хрипом. Не упала. Валенок Костяну отвесил, идут за ней.

- Спорим, заплатит?
- Не, не заплатит!

На углу рынок не рынок, так, ряды. Тетки с ягодами стоят, травки, грибы, молоко. Косая Лиза кружку протягивает, мычит – молока! Тетка-молочница мрачнеет, но наливает: Лизе кто не нальет, тот неизвестно, что с ним потом вообще. Лиза молоко выпила, в карманах роется, Костян дыхание затаил. Вынула из кармана обрывок газеты, тряпку, крошки посыпались, больше нет ничего. Мычит молочнице, мол, бог простит. И дальше поковыляла. Молочница сплюнула вслед, тьфу, косая, Валенок Костяну отвесил снова. Лиза дальше идет.

- Полезет в воду!
- Фиг, не полезет!
- Я точно знаю, полезет!
- Хрена, жди!

Дошла до пруда. Огляделась, толкнулась палкой, пошла к кустам. Пошарила палкой вслепую, наткнулась там на Костяна, как даст ему палкой! Костян взлетел не хуже ракеты, вон из кустов. Валенок за ним полетел, не стал палки ждать. Орут, на бегу дули крутят, убежали.

Косая Лиза снимает шапку, кофту из шерсти, платье, под платьем второе, с короткими рукавами, под ним комбинация небесного цвета (Костян бы умер от смеха), колготки, чулки, носки. Одежды на берегу уже гора, а она все раздевается не спеша. Юбка, вторая юбка, кацавейка, безрукавка, майка. Вдруг оглянулась, дернулась и плюнула перед собой, ногой растерла. И больше ее не видно, заволокло.


спокойный

Так получилось

Вы что предпочитаете делать с посудомоечной машиной? Я, например, люблю ее загружать. Мне нравится, когда куча грязной посуды исчезает сразу вся, и быстро кто-то неленивый это моет. А разгружать не люблю, раздражает – вилки налево, рюмки направо, тарелки по размеру… Мартышкин труд. А жена, наоборот, разгружать любит. Ей приятно, когда чистая, сияющая посуда послушно становится на места. Поэтому у нас в семье жена, как правило, посудомойку загружает, а я разгружаю. Так получилось.

Звонишь другу, рассказываешь сплетню про друга, просишь – только другу не говори, оп, через пять минут тебе друг звонит, злой, как недруг. Ему сплетню только что рассказали. Зачем, почему, друг же обещал? Так получилось.

Только тебе какой-нибудь товар понравился, он тут же исчезает из продажи. Кошки вот тоже. Нет, из продажи не исчезли. Но ронять вазы вниз со стола умеют, а возвращать на место – нет. Так получилось. Почему всю зиму грезишь морем, а летом хочешь новый год? Почему тем, кто любит клецки, в супе попадается одна-две от силы? Они все плавают в супе у тех, кто их ненавидит. Почему? Почему бензин уже стоит дороже молока, а скоро будет дороже мяса? Почему Анжелина Джоли живет с Бредом Питом, а со мной не живет? Почему в стране такой бардак?
Так получилось. Извини.

Прихожу на днях к Петровичу, смотрю – Петрович умер. Я к нему – Петрович, ты сошел с ума? У нас матч с Бразилией на носу, супермодель Адреналина Стар похудела на два килограмма, Папа Римский выпустил новый указ, бензин дороже молока, а скоро будет дороже мяса, Петрович, мы же договаривались завтра прямо с утра поехать в лес на шашлыки, и как теперь? А он лежит, величественный такой. Даже лысина ему в гробу идет. Всю жизнь был похож на сдутый гриб, а в гробу неожиданно на римского императора. Петрович, говорю, идущие на смерть приветствуют тебя, ты охренел? А он улыбается еле заметно: так получилось…

Петрович, говорю, Надька плачет!

Надька плачет. Плачет, зарывается носом в доски гроба, там древесина уже плесенью пошла. Надька, говорю ей, ты же Петровича не любила, ты всю жизнь любила Митяя с установочного, Надька, ты чего? Так получилось, говорит. Я с этим иродом тридцать лет прожила, и как теперь.
Петрович, говорю, имей же совесть, она с тобой, иродом, тридцать лет прожила! Надька, спрашиваю, а чего ты с ним столько лет прожила? Так получилось, говорит…

Я голову поднял, смотрю, на небе – бог, я ему говорю – ты что, сошел с ума? Почему Петрович умер, хотя Надька с ним тридцать лет прожила, и как теперь? Почему супермодель Адреналина Стар похудела на два килограмма, а скоро похудеет вообще на пять, хотя я считаю, что ей не идет? Почему я ей до лампочки вообще? Почему Папу Римского не интересуют наши проблемы, да и никого они, если честно, не интересуют, господи? Почему?
И жду, прямо жду ответа с неба: так получилось! Так получилось, блин! Вот, думаю, пусть так ответит, я ему задам. «Так получилось», зараза. Так сделай, козел, чтоб получилось иначе! Кто тут бог?

А он молчит. Просто молчит, и все. Как Петрович в гробу, как Адреналина Стар, которой я до лампочки, как Надька, которая плакать больше не может, глаза распухли, молча в углу сидит. Чего ты, господи, спрашиваю, молчишь? У тебя что, глаза распухли, плакать больше не можешь?

И тут вдруг дождик. Легкий такой, грибной. Слава богу: может, значит, плакать. Надька встала, поправила платье, пошла к Митяю с установочного. Адреналина Стар с газетной страницы плюет на Папу Римского, шашлыки себя сами замариновали и поставили в холодильник, чтобы завтра прямо с утра поехать в лес. Я на небо поднял глаза – а там Петрович. Крылом показывает нос.

Я ему – Петрович, ты что, ангел теперь? А он смеется: так, мол, получилось. Я такой – Петрович, а мы? А он отмахивается крылом: вы же живые. Теплые, мягкие. Чего с вас взять вообще.
спокойный

И спаси отставших

Эли Бар-Яалому

Я никогда в жизни так не боялся. Когда мы неделю шли по суше, было еще ничего. Потом разнесся слух: фараон послал войска, чтобы остановить нас и вернуть обратно. Было ясно, что пешком от конницы не уйти, но Моисей шел себе и шел, стуча своим посохом, и все мы шли за ним. Рядом со мной шла Мирьям, и моей кисти время от времени касалась ее опущенная рука.
Мирьям смотрела вниз, и я тоже стал смотреть вниз, на наши ноги, которые месили пыль, как глину для кирпичей. Иногда мне казалось, что я чувствую подошвами стук копыт из-под земли. А иногда – что слышу голос, идущий с неба.
Моисей столько твердил про свои разговоры с Создателем, что я тоже стал думать о Нем. С одной стороны, если уж Он вывел нас из Египта, то куда-нибудь, наверное, приведет. А с другой – мы Его видели, этого Бога? Моисей видел, так на то он и Моисей. Он и шел со своим посохом, так, будто знал, куда идти. А мы-то нет. Мы месили ногами пыль, и впереди двигалась широкая спина моего брата Тераха, мокрая от пота, а рядом шла Мирьям и покачивала рукой. Конница, наверное, приближалась. Моисей сказал: «Он выведет нас из Египта», с придыханием на слове «Он». Хорошо тому, кто разговаривает с Богом – легче верить. А нам приходится верить Моисею, который никогда не был особо разговорчив. Вот Аарон, действительно, любит поговорить. Но ведь Бог не явился Аарону! Он явился этому молчуну Моисею, и кто знает, сколько раз еще потребуется превращать посох в змею и обратно, чтобы мы не переставали чувствовать себя победителями. Я лично уже переставал. У меня болела спина и ноги, мы очень долго шли, а еще я волновался за Мирьям. Все время косился на её большой живот. Живот шевелился. Я спрашивал Моисея, успеем ли мы дойти до Земли Обетованной, прежде чем Мирьям придет пора рожать, а он мне ответил: «Иегуда, знаешь, сколько наших женщин вот-вот должны родить?».
Я не знал. Я вообще не хотел идти, меня устраивала жизнь в Египте. Работали мы, конечно, тяжело, но ведь и ели неплохо. Меня уговорила Мирьям. Она сказала - если уж наш ребенок до сих пор не родился, пусть родится свободным. Не рабом. И все пошли, все мои братья, и Терах, и Ицхак, и все соседи. Кое-кто остался, но Мирьям сказала, что египтяне их потом все равно убьют. Не знаю, откуда у нее такие сведения – может быть, к ней тоже приходит Бог?
Мы шли, а конница нас нагоняла. Мне было понятно: когда нагонит, будет очень плохо – и я думал о том, как это будет. Если придется идти обратно, Мирьям не дойдет. Она тяжело, прерывисто дышала, ее живот ходил под рубашкой туда-сюда. Я старался нащупать ступнями топот приближающихся коней. А Моисей все шел, будто ничего не происходило. Сначала я не понимал, куда именно он нас ведет, а потом понял. Первые ряды идущих замедлили ход, я налетел на спину своего брата Тераха, вставшего передо мной. Мы вышли к морю.
- Нам туда, - сказал Моисей и указал посохом на воду. Если бы Создатель явился Аарону, тот бы сказал сейчас длинную речь. Что-нибудь о величии безграничных вод и безграничном величии народа Израиля. Но Создатель явился Моисею, а Моисей был не любитель красиво говорить. Он сказал: «Нам туда» и пошел вперед.
Я не понимал, чего он хочет. Человек не может плавать в воде, это ненормально. Куда нам деться от этого моря? Мы утонем, и получится даже хуже, чем хотел фараон. Ветер пах лошадиным потом. А впереди была вода.
- Моисей, мы все утонем! – закричали женщины. – Остановись!
- Расступится, - отмахнулся посохом Моисей, продолжая идти. Его рубашка уже вымокла до колен. Ткань облепила ноги, колени скрылись под водой. На море поднялись волны.
Самые смелые тоже зашли в воду, и их рубашки тоже намокли и прилипли к телам. Мой брат Терах зашел по пояс и остановился, следя глазами за Моисеем. Мирьям взяла меня за руку и сказала шепотом:
- Я не пойду туда. Я боюсь.
Мирьям с детства боялась воды.
- Никто не пойдет туда, - сказал я ей. – Мы же не хотим утонуть. Мы вернемся.
Моисей был в воде уже по шею, торчала только его голова. Он задирал ее повыше и шел. Посох он тоже поднял, сжимая одной рукой.
Дети плакали, кто-то из женщин кричал, некоторые мужчины шли за Моисеем, так же смешно задирая головы. Мне было ясно, что все они утонут – если, конечно, не повернут назад. Туда, где стучали копытами кони фараона.
Волны начали перекатываться через голову идущего Моисея. Он закашлялся, поперхнулся, но не остановился. Зашел по рот и пошел дальше, ртом он никогда особо не дорожил. Зашел по ноздри, дернулся и продолжил идти. Теперь над водой виднелась только его макушка.
- Не может быть, - сказала Мирьям.
В тот момент, когда она это сказала – и когда от Моисея над водой остался виден только мокрый клок волос – море встало дыбом. Огромные волны летели по поверхности воды, взлетали вверх и оставались дрожать над нашими головами, швыряя холодные брызги. Вода расступилась, будто её разрезали пополам. Две водяных стены встали с двух сторон от мокрого Моисея, сжимавшего посох. Он жадно вдохнул, закашлялся и сплюнул. И скомандовал:
- Пошли.
- Надо прочесть благодарственную молитву! – нагнал его Аарон.
- Читай, - согласился Моисей. – На ходу.
За ними уже потянулись люди. Большинство из них даже не промочили ног.
- Я не пойду, - повторила Мирьям. Я сжал её руку.
Две стены воды, выше самой высокой пирамиды, бились в шторме над нашими головами. Это было море, самое настоящее, только оно почему-то висело в воздухе. А между живыми стенами остался проход, по которому надо было идти.
- Закрой глаза.
Она закрыла глаза и я повел ее за собой, стараясь вести осторожно. Я никогда в жизни так не боялся. Море не может стоять. Моисей велел ему расступиться, и оно расступилось – но я не понимал, почему бы морю в любой момент не передумать и не упасть нам на головы. Вода билась и бесновалась с двух сторон, море штормило, брызги окатывали с ног до головы. Больше всего меня пугали волны, летевшие сверху. Мирьям дрожала.
- Вернемся. Я прошу тебя, вернемся. Я все равно не смогу дойти.
- Нам уже некуда возвращаться. Конница вот-вот будет здесь. Не открывай глаза, я тебя веду.
Мирьям облизнула губы, соленые от воды.
Страх – не боль, к нему нельзя привыкнуть. С каждым шагом слабела надежда, что мы успеем вернуться раньше, чем море обрушится на нас, ломая шеи.
Не знаю, сколько времени это длилось. Мы с Мирьям постепенно начали отставать. Сначала куда-то делся в толпе, затерялся Терах, потом сменились остальные фигуры вокруг. Мирьям переступала опухшими ногами и повторяла, не открывая глаз:
- Вернемся. Вернемся. Я прошу тебя. Вернемся. Прошу тебя. Я не могу.
Я почти тащил ее на себе. От нас уходили последние из идущих за Моисеем. Удалялись спины детей, спины матерей, несущих младенцев, спины старух. Мирьям впала в какое-то забытье, только шептала «вернемся», повиснув на моей руке. Я волок ее по мокрому песку, не понимая, куда и зачем. Мы оставались одни. Надо было окликнуть людей, попросить помочь, но я об этом вовремя не подумал, а теперь не осталось сил. Хорошо бы быть там, поближе к Моисею и его посоху, умевшему превращаться в змею. Жаль, что я не умел превращаться в змею. Я превратился бы и пополз, гибкий, не обращая внимания ни на что.
Мирьям застонала и опустилась на мокрый песок. Я подхватил ее под колени и понес, двигаясь медленнее самого медленного верблюда. Всю нашу совместную жизнь я гордился Мирьям – тем, что она такая большая, высокая, полная, что у нее большие руки и ноги, сильные, как у самых красивых женщин. Мирьям была очень красива. Но, неся ее между стоящими дыбом волнами, я даже думал о том, что лучше бы она была поменьше. А потом совсем ни о чем не думал. Просто шел, и все.
Песок под нами плыл и извивался, как змея. По нему текла вода, и мне приходилось каждым шагом выдергивать ноги из этого живого песка. Последние белые спины скрывались из глаз.
Внезапно я почувствовал, что дно подо мной дрожит. Над головой по-прежнему шумели стоящие волны, а песок под ногами гудел, будто в него били тысячей молотков.
- Конница! – Мирьям открыла глаза и прижалась ко мне. – Они догоняют! Они нам помогут, мы попросим у них!
Нам было уже не догнать ушедший народ, а сотни конных всадников приближались гораздо быстрее, чем я шел по мокрому песку.
- Мы им все объясним, - Мирьям заплакала. – Мы объясним, и они… Они, может быть…
«Они нас просто не заметят и затопчут», - подумал я. Жаль, что наш ребенок так и не успел родиться.
- Они поймут, - бормотала Мирьям, обнимая меня руками и прижимаясь тяжелым шевелящимся животом, - выведут нас из этого страшного моря, возьмут с собой… Иегуда, что это? Смотри!
Стены над моей головой начали сближаться. Вода в них медленно распухала, и проход становился все уже.
- Он сейчас нас убьет! Он же тоже слышит конницу! – закричала Мирьям. – Он обрушит море!!!
Если бы я был Моисеем, я бы тоже это сделал. Если бы мой народ настигала конница, я бы обрушил море – обратно, на головы тех, кто хочет меня убить. И на мою. И на Мирьям.

Вода еще секунду постояла вертикально, а потом резко и одновременно величественно ринулась вниз. Страх дошел до предела. Море упало на нас.

* * *

Сначала я снова почувствовал боль. Болели ноги, руки, голова. Болело горло, щипало под веками. Я открыл глаза. Надо мной склонилась какая-то женщина в белой рубахе. Рубаха была сухая.
- Мирьям…
- Он очнулся! – босые ноги зашлепали возле уха. – Он ожил, дайте ему воды!
Вода была теплой и пресной. Губы болели.
- Где Мирьям?
- Жива твоя Мирьям, - я узнал голос Батьи, жены Тераха. – Лежит. Ей сейчас надо отдохнуть.
Я дернулся.
- Ребенок?
- Рано еще ребенку. И тебе еще рано вставать. Лежи, лежи.
Я закрыл глаза и открыл их снова. Вокруг ходили люди, горели костры, шумели дети. Хотелось есть.
Возле меня остановилась чья-то тень. В руках у тени был посох.
- Иегуда, почему ты не попросил? – услышал я голос Моисея.
- Это ты? Ты нас спас? Как это у тебя получилось? – губы меня еще плохо слушались, но я уже мог выговаривать слова.
- Вас спас Всевышний, - недовольно сказал Моисей. – Я только Его попросил. Но ты! Ты же мог сам Его попросить! Всевышний слышит всех. Всегда, каждую секунду. Почему вы молчали, когда тонули? Ты же знал, что Он выходит с нами, я же всех вас предупредил!
- Ты хочешь сказать, что мне было достаточно попросить Создателя: «спаси нас», и Он бы немедленно спас? Ты хочешь, чтобы я в это поверил?
Моисей стоял надо мной, угрюмый и очень усталый.
- А в расступившееся море ты поверил?
- Я не поверил. Я увидел.
Моисей махнул рукой и отошел, тяжело опираясь на посох. За ним маячил Аарон. Его я решился окликнуть.
- Аарон! Что случилось? Почему Моисей так сердится? Как мы спаслись?
Аарон склонился надо мной, усмехаясь.
- Ты думаешь, ты один такой?
Я поднял голову. Песок был усыпан лежащими людьми со спутавшимися волосами.
- Многие отстали, многим стало плохо, кто-то упал, кто-то не смог подняться. И никто! Ни один человек! Не попросил Всевышнего о спасении. Вы были готовы погибнуть под расступившемся морем, не вспомнив о том, кто заставил море расступиться. А Он всемогущий, ему все равно, что делать – повелевать морями или спасать твою жизнь. Ведь и жизнь-то Он тебе дал, не будь Его – не было бы и тебя.
- Аарон… - я пытался собраться с мыслями. – Но почему тогда Создатель не спас нас сам? Зачем Ему было, чтобы об этом просили?
Аарон пожал плечами.
- Таков договор. У тебя есть свобода выбора. А у Него, между прочим, нет. Он дал нам слово.
- Кому «нам»? Тебе и Моисею?
- Всем нам, - вздохнул Аарон. - Потом поймешь.
Я надеялся, что пойму. Может быть, есть какой-то особенный способ разговаривать с Богом? Так, чтобы не только Он тебя слышал, но и ты - Его?
- Аарон, что Моисей сделал? Молился? Плакал, кричал?
Вблизи глаза Аарона были ярко-зеленого цвета. Как морская вода.
- Он просто сказал «и спаси отставших», - ответил Аарон.
козырной

Вариант

И ладно бы постучался, хотя бы из вежливости. Ладно бы заглянул в окно: можно, мол, мне зайти? А он идет, как к себе домой, молчит, как немой, не здоровается, как не мой, пропусти, впусти. Ты у себя дома, а он – в пути, тебе до него еще расти и расти, у него даже шарф из седой шерсти и в глазах черти, чего его зря трясти. Иди, говорю, руки мой.

А руки у него холодней зимы, ты бы еще попросила у него денег взаймы, ты бы еще попросила его полы подмести, глупости. И он садится за стол, устал, а ты ставь на стол, чего Бог послал, он не будет есть, но ты достань салфетки, тарелки, противень. Он не спросит «что у тебя, пирог?», ему все равно – что творог, что горох, а ты поставь еду, как сдают урок – и садись напротив.

Он выплевывает слова, он их давно носил, он давно молчал из последних сил, он их выдыхает, рассказывает, вздыхает, воздух вдыхает, весел, и, кажется, отдыхает от всего, что его окружает – и бесит. А меня не бесит, я же не у него внутри, я в игре замри, я в глаза смотри, а главное, время не пропусти, когда он скажет: умри. Отпусти.

Я тогда встаю, подхожу к краю, воздуха в грудь набираю – и умираю. А он за мной, летит, как шальной, смеется, как заводной, он на небе не добрый, не злой – он там свой, как облако над скалой. Как рассвет в горах, как журавль в руках, как огромное больше неба «ах», он там всегда один, как монах, а я рядом с ним, рукавами путаясь в собственных снах.

А если бы ты, кричит, не умерла тогда, то до сих пор пасла бы свои стада, доставала бы сметану со льда, еда, страда и прочая ерунда. А я киваю – конечно, да, рукава закатаю сейчас, не беда, лечу-летаю, собой горда, а потом спрашиваю тихонько: «назад – когда?»

А он услышал и как воздух выпустили. Как из пушки палили-палили, да все ядра вылетели. Было много всех, а теперь все ушли и только мы остались, одинокие корабли. И он говорит - да пожалуйста, только потом, предупреждает, не жалуйся, назад не просись, не оправдывайся – мол, смелая была, да вышла вся. Летит, как с листа, распоряжается, и я знаю уже – обижается, расстраивается, снижается – иди, говорит, пожалуйста.

И снова кухня моя и мука в горсти, и тут меня начинает трясти. Только бы он еще раз сумел зайти, только бы еще раз меня выпустил. Мне-то не привыкать выть на звезды, мне пока рано летать, а ему поздно, у меня дом в мирах, а у него воздух, мне еще рано во мрак, а ему поздно, он уже был в бездне, ему дом небо, он только во мне ни разу не был, а ведь мне совсем недолго осталось здесь. Пусть только помнит, что я у него есть.
спокойный

Миньян

Миньян (буквально "счет", "подсчет", "число") - группа из десяти взрослых мужчин, необходимая для общественного богослужения и ряда религиозных церемоний. Талмуд устанавливает число "десять", ссылаясь на ряд библейских стихов.

Еврейская энциклопедия


Часть первая

- А Рахель, дочка Элиэзера-рыжего, потом вышла замуж за сына Миры. Ты помнишь рыжего Элиэзера, Менаше? Он торговал коврами на той улице, по которой никогда не ходила хромая Нехама, у нее там сын погиб в драке, помнишь? Драку-то ты должен помнить, о ней весь город говорил. Сын Нехамы напал с ножом на резника Иоава, нападать с ножом на резника – ты не находишь, что это идиотизм? Но он напал. И Иоав его зарезал, а кто бы его не зарезал на месте Иоава, если сын Нехамы сначала увел у него жену, а потом пришел его убивать? На мой взгляд, это глупость – сначала уводить у человека жену, а потом приходить его убивать. Если уж увел, сиди тихо, нет? Но сын Нехамы, ты же знаешь, он всегда был, бедолага, недалек…

Роза глубоко вздыхает и наклоняется, чтобы потрогать Менаше лоб.
- По-моему, опять жар, - озабоченно говорит она и нажимает на красную кнопку возле кровати. Никто не приходит. Роза встает, опираясь на палку.
- Опять болтают у себя. Вот скажи мне, Менаше, почему молодые женщины так любят поговорить? Что им уже есть сказать? Говорить должны старые, у них опыт и много свободного времени… Подожди минутку, я позову кого-нибудь.

В коридоре тихо. На полу ковер, поэтому Розино шарканье не очень слышно. На стенах висят картины, изображающие птиц.
- Птицы, - бормочет Роза, шаркая по коридору, - птицы, звери, гады морские… Хоть бы одного приличного человека нарисовали.
Она доходит до двери с табличкой «Дежурная сестра» и палкой стучится в дверь.
- Ау! Вы меня слышите там, или все уже насмерть заговорились?
Дверь распахивается, и на пороге возникает, потягиваясь, заспанная румяная Мири в мятом белом халате.
- Роза, Роза, чего ты кричишь? Ты знаешь, который час?
- Я-то знаю, который час, - отвечает Роза, - а вот тебе до этого не должно быть никакого дела. У тебя работа такая – не знать, который час. У Менаше снова температура.
- Опять? – Мири становится серьезней. – Сколько? Ты измеряла?
Роза презрительно пожимает плечами.
- Стану я измерять. Я рукой знаю.
Мири заходит в комнату и выходит снова, выкатывая за собой столик с лекарствами и шприцами.
- Роза, ты просто скандалистка, - весело говорит она. – Ты уже тут достала всех. То ты рукой знаешь температуру, то сердцем чуешь воспаление…
- А что, - Роза задирает подбородок вверх, - а и чую. Мой муж, не твой. У тебя-то самой муж есть?
- Как не быть. Есть.
- Да, ты сдобная, - одобрительно говорит Роза, оглядывая Мири с ног до головы, - мужу с тобой должно быть хорошо. Так неужели ты не чувствуешь, когда у него температура или что болит?
Мири катит тележку по коридору. Тележка катится мягко, стеклянные пузырьки неподвижны, только изредка легонько позвякивают.
- Я про сына такое чувствую. И про дочку. А про мужа – чего ему? Он здоров.
Роза идет за Мири так быстро, как может, но все равно отстает.
- Мужчина, Мири, - говорит она, - для женщины как ребенок. Ты все о нем знаешь, даже если он не говорит.
- Я работаю, - отвечает Мири, ввозя тележку с лекарствами в комнату, где лежит Менаше. - Мне не до того, чтобы ладонью температуру здоровому мужику измерять.
Мири берет Менаше за руку и, шевеля губами, считает пульс. Потом трогает ему лоб и ставит термометр. Через три минуты термометр пищит.
- Горит! – сообщает Роза. – Я же говорила.
- Да не то что бы горит, - пожимает плечами Мири, глядя на термометр, - но и не то что бы нет. Я дам жаропонижающее.
- Сделай укол, как в прошлый раз, - просит Роза. - От того лекарства, которое было до того, у него потом синяк был.
- Ладно, - соглашается Мири и распечатывает шприц.

После укола Менаше дышит спокойней.
- Эй, - окликает Роза в спину уходящую Мири, - спасибо тебе.
- Не за что, - оборачивается Мири от дверей, - спокойной ночи. Ты опять всю ночь тут будешь сидеть, или к себе пойдешь?
- Температура упадет – пойду, - обещает Роза. – Всю ночь сидеть не буду, не тот у меня возраст – ночами сидеть.
Мири выходит, прикрыв дверь. Роза гладит худую руку Менаше, лежащую на простыне.
- Никуда я не уйду, не бойся, - говорит она. – Утренняя смена придет, тогда пойду. С тобой Дита посидит. Я же не досказала тебе. Когда Рахель выходила замуж, она должна была в этом ее странном белом платье, совершенно нескромном, спуститься прямо к жениху со ступенек магазина своего отца. Так? А Нехама – она же была сестрой двоюродного брата невесты. И что ей, по-твоему, было делать? Если на этой улице, значит, погиб ее сын, и она по ней, разумеется, никогда не ходит – но по этой же улице пойдет под хупу ее племянница, и куда ей деться? Так Нехама вот что придумала. Она всегда была ненормальная, поэтому и придумывала выход из любого положения, ты же понимаешь. Она сказала – «не пойду по улице», и она по ней не пошла. Она пошла по ковру! Пришла к своему брату, рыжему Элиэзеру, и говорит: «Дай мне два ковра!». Он сначала не понял, он всей семье регулярно дарил ковры, ты что, спрашивает, хочешь их сменить? А она ему отвечает – нет, я на свадьбу твоей дочери пойду по твоим коврам… Так и шла. Она шла, а двое ее детей от второго брака, Амир и Рони, перетаскивали эти ковры один за другим, чтобы хромая Нехама могла не ступать на землю. И все бы ничего, Менаше, но вот ты мне скажи: как она могла после всего этого спокойно забрать те ковры к себе домой и постелить в салон?

* * *
Ночь почти прошла. Скоро придет утренняя смена.
Мири зевает и тянется к расписанию – проверить, кто их меняет. Ага, Иланит и Нили. Иланит – это хорошо. А Нили молоденькая слишком.
- Я ее прошу вчера, - говорит Мири, продолжая изучать расписание, - подойди к этой парочке, Розе с Менаше, дай Розе попить, жарко. Так она меня спрашивает, представляешь: а разве Роза относится к нашему отделению? Она же вроде к ортопедии приписана, может, там и попьет?
Седая Полина, напарница Мири, качает головой.
- Бедная Роза, - говорит она. – Так и сидит с ним целыми днями, а?
- Сидит, - кивает Мири. – Спускается с утра на лифте из своего отделения и сидит. Разговаривает.
- Да, поговорить она мастер, – Полина ладонью массирует себе виски и трет глаза, - будто не видит, что он не понимает ничего.
Мири собирает в сумку мобильный телефон, зеркальце и губную помаду.
- А кто знает, понимает, не понимает? Он же не говорит. Кто его разберет.
- Когда я еще работала в России, - говорит Полина, не отрывая ладони от лица, - у нас была одна старая врач. Так она по выражению глаз полностью парализованного человека могла понять, что он чувствует.
- Я со своим сыном так могу, - Мири достает из сумки расческу и причесывается перед небольшим зеркалом, висящим на стене. – Он спит, а я из соседней комнаты знаю, что у него заболело что-нибудь. Ладно, полседьмого. Пойдем меняться. Пора.

* * *
Солнечный коридор еще пустой. Это «шахматный коридор» - пол в нем выложен черно-белой плиткой. По коридору туда-сюда, перешагивая длинными ногами через три-четыре клетки, ходит и кашляет Исайя.
- Реб Шае! – из-за угла коридора появляется тощий Меир. – Молиться пойдешь?
- Нет, - не оборачиваясь, отвечает Исайя, продолжая измерять шагами коридор.
- Реб Шае, нехорошо! – укоряет Меир, осторожно переступая по клеткам. – Десятый нужен, миньяна нет.
- Доктора попросите.
- Доктор в вечернюю смену. С утра сегодня бабы.
Исайя закашливается, Меир пережидает. Как только наступает тишина, вступает снова:
- Реб Шае, пойдем молиться. Тебе же хорошо будет потом, доброе дело сделаешь – и себе, и нам. День без молитвы – что это за день? То ли жил, то ли нет. Мы ведь не дикие звери, без молитвы жить.
- Не витийствуй попусту, - надменно говорит Исайя. – Я занят.
Меир бросает быстрый взгляд в сторону лестницы.
- А я тебе скажу кое-что, - он понижает голос. – Ты пообещаешь пойти со мной молиться, а я тебе скажу кое-что.
- Что? – останавливается Исайя. – Ты ее видел, да? Ты видел Шейлу?
- Да, - кивает Меир, вставая на цыпочки, чтобы Исайя его лучше слышал. – Да, я ее видел.
- Когда?
- Вчера. И она сказала…
Меир прикрывает ладонью рот и смеется.
- Вот пообещаешь пойти с нами помолиться, тогда скажу.
- Так не могу я уйти-то, - почти миролюбиво объясняет Исайя, - я же ее пропущу.
- Не пропустишь, - шепчет Меир, сгибаясь так, что высокому Исайе приходится низко нагнуться к нему, - она с утра в парикмахерскую пошла.
Лицо Исайи выражает непонимание.
- В парикмахерскую? Зачем?
Меир хихикает тоненько, и шея его дрожит.
- Ты старый, Шае. Ты совсем старый пень. Зачем женщина ходит в парикмахерскую? Чтобы стать красивой!
- Ей не надо, - уверенно говорит Исайя. – Она и так красивая.
- Ты не только старый, ты еще и глупый. Любая женщина хочет стать красивее, чем она есть на самом деле. Ты что, забыл? У тебя что, жены не было никогда?
- Была, - признается Исайя. – Умерла. Пятнадцать лет назад.
- За пятнадцать лет у тебя высохли остатки мозга, - Меир сокрушенно качает головой, тихонько направляя Исайю в сторону лестницы. – Женщина пошла в парикмахерскую. Женщина хочет стать красивой. Что это означает?
- Что это означает? – Исайя смотрит на Меира сверху вниз и хмурит брови.
- Это означает две вещи. Во-первых, что ближайший час она сюда точно не придет. А во-вторых, что ты ей нравишься, глупый хрен!
- Нравлюсь?
- Нравишься.
- Я?
- Ты.
- А вот это мне абсолютно все равно, - величественно произносит Исайя, разворачиваясь в сторону лестницы. – Бог с тобой, религиозный фанатик. Пошли молиться. Может, вымолим себе чего-нибудь.

* * *
Шейла Майер смотрит в большое зеркало. Жаннин в длинном белом халате укладывает ей волосы феном.
- Не слишком пышно, - просит Шейла. – Я свои волосы знаю. Чуть переборщишь с феном – сразу клубятся, как взбитые сливки. А я делаюсь похожей на продажную женщину.
- Ну что вы, миссис Майер, - с горячностью спорит Жаннин, - вы у нас самая элегантная. И кожа, посмотрите, какая кожа. Почти никаких морщин.
Шейла складывает губы бантиком, посылая сама себе в зеркало воздушный поцелуй. И уточняет:
- На дешевую продажную женщину.
- У вас изумительные волосы, миссис Майер, - говорит Жаннин. – Я бы тоже хотела такие.
- У тебя не хуже. А если будешь делать два раза в день гимнастику для лица, то и морщин не будет.
Жаннин отводит руку с феном и с тревогой всматривается в свое отражение.
- У меня вроде пока и нет морщин.
- Ой, извини, ради Бога, - смеется Шейла. – Я хотела сказать – в моем возрасте.
Жаннин причесывает ее маленькой расческой.
- Брови подправь, - напоминает Шейла.
- У вас сегодня что, свидание? – интересуется Жаннин.
- Посмотрим, - Шейла загадочно улыбается. – Если повезет, то да.
- А если не повезет?
- Значит, повезет завтра.
Жаннин заканчивает работу и под конец опрыскивает Шейлу духами.
- Вот и всё, можете идти на свое свидание.
- Кто же ходит на свидания с утра. Я вечером пойду.
Жаннин ахает.
- А режим?
Шейла смеется.
- А режим не пойдет.

Она идет по коридору, напевая про себя.
- Как вы легко ступаете, миссис Майер, - говорит ей проходящая мимо Иланит. – Как балерина.
- Я была большим начальником, - отвечает Шейла. – Начальники должны легко ступать. Иначе все будут думать, что у них нечистая совесть.
Отдалившись от Иланит, Шейла заворачивает в коридор мужской половины отделения и проходит мимо комнаты номер двадцать семь. Дверь комнаты закрыта.
Шейла тихонько идет до конца коридора. Разворачивается, идет в обратную сторону, притормаживает напротив двадцать седьмой комнаты и очень осторожно, придерживая себя за спину, садится на пол. И охает во весь голос.
Дверь моментально распахивается и рядом с Шейлой вырастает Исайя.
- Шейла! Господи, что с тобой?
Она улыбается высокому Исайе снизу вверх.
- Привет. Я тут мимо шла. И, представляешь, упала.
- Ужас какой, - говорит Исайя и сияющими глазами смотрит на нее.

* * *
Кровать Менаше поставлена так, что до полудня солнечные лучи из окна ложатся ему на грудь.

- Он, когда спит, иногда хрипит. А если нет - то дышит настолько тихо, что мне приходится ему к губам зеркало подносить, - негромко говорит Роза вошедшей Дите. Дита крупная, она тяжело ступает, пол под ней скрипит и Роза смотрит с неодобрением.
- Ты шумишь.
- Глупости, - басом отмахивается Дита. - Кому я тут мешаю.
- Нам, - кротко говорит Роза, поглаживая плечо Менаше. – Мы спим.
Дита усаживается на стуле и вынимает вязание.
- Роза, на тебе лица нет. Ты когда спала в последний раз?
- Я каждую ночь сплю! – возмущается Роза.
- Вот я попрошу кого-нибудь тебе давление померить, - Дита звучит так, будто угрожает, но смотрит она тревожно. – Ты те таблетки пьешь?
- Пью, - моментально отвечает Роза. – Каждый день.
- Сколько раз в день?
- Четыре.
- Сколько-сколько?
- Ну… два.
- Роза… - в голосе Диты слышится усталость, - Роза, какого цвета те таблетки?
- Какие таблетки, Дита?
- О которых мы говорим. Которые ты пьешь каждый день.
Роза задумывается. Думает она долго, Дита успевает развернуть вязание, вынуть спицы и немного провязать.
- Синие. То есть нет. Белые.
- Ты уверена?
- В чем?
- В том, что они – синие. Или белые.
- Кто синий, Дита?
Дита начинает смеяться. От смеха у нее трясутся полные щеки и она делается похожей на лающего бульдога. Роза смеется вместе с ней.
- Ты… - с трудом выговаривает Роза сквозь смех, - ты, когда смеешься… похожа… на лающего бульдога…
- Почему на лающего? – обижается Дита. – На смеющегося уж тогда.
Роза успокаивается, бледными пальцами вытирая слезящиеся глаза.
- Бульдоги не умеют смеяться. Они собаки.
- Собаки, Роза, всё умеют, - нравоучительно говорит Дита, снова берясь за спицы. – У тебя просто никогда не было собак.
- Не было, - соглашается Роза. – Но зато у нас была собственная лягушка. Она жила в саду.
- Так, все, с меня хватит. – Дита машет рукой. – Сейчас ты скажешь, что эта лягушка умела разговаривать, а через пять минут я поверю, что ты её поцеловала и она превратилась в принца. Иди спать.
- Иду, - соглашается Роза. – Но лягушка у нас действительно была.
- А что с ней стало потом? – с подозрением спрашивает Дита и косится на Менаше. – Ты же не хочешь сказать мне, что он…
Роза останавливается в дверях и тоже смотрит на Менаше.
- Я бы с радостью тебе это сказала, - говорит она неожиданно грустно. – Но она жила у нас через шестьдесят два года после того, как мы с Менаше поцеловались в первый раз.

* * *
В десять – обход. Дежурит доктор Фаина - подтянутая, прямая, с красивым немолодым лицом. С ней ходят высокая размашистая Иланит и Нили, у которой на груди, над кармашком белого халата, вышито «Нили» зеленым мулине.
- Доброе утро, - здоровается доктор Фаина.
- И тебе, - басом соглашается Дита, шевеля спицами и губами считая петли.
- Что ты вяжешь? – спрашивает доктор, приближаясь к кровати, на которой лежит Менаше.
- Свитер, - неохотно отвечает Дита и сворачивает вязанье. – Проверь, что там с ним, ладно? Роза говорила, ночью температура была.
Доктор Фаина кивает и приближается к Менаше.
- Пролежни лечим, - подходит Иланит, - но пока безуспешно.
- Вижу, - вздыхает доктор Фаина, открывая Менаше и разглядывая ярко-красные пятна у него на боку. – Не помогает. Ладно. Я выпишу ему другую мазь.
Она диктует, Иланит записывает, Дита слушает, приоткрыв рот. Доктор Фаина прикрывает Менаше простыней и поворачивается к двери.
- А что мне ей сказать? – останавливает ее Дита. – Она же спросит.
- Скажи… - доктор Фаина мнется. - Скажи, чтоб зашла ко мне. Она когда придет?
- Днем должна. Я ее спать отправила, она не спит совсем.
- Не спит – это плохо, - задумчиво говорит доктор Фаина, глядя мимо Диты, - может, ей снотворное выписать? Чтоб спала?
Дита сокрушенно качает головой.
- Ты, конечно, можешь выписать. Но пить его она не будет.
- Почему?
- А я знаю? – Дита пожимает обширными плечами. – Она не верит в таблетки. Говорит, пока жив Менаше, я не умру. А потом – какая разница?
Нили негромко вздыхает. Зеленое вышитое «Нили» поднимается и опускается на ее груди.
- Передай ей, пусть зайдет ко мне, - повторяет доктор Фаина и выходит.

Стоит ей зайти за угол коридора, к ней подходит Роза, тяжело подволакивая ноги.
- Доброй утро, - осторожно говорит она.
- Доброе утро, - здоровается доктор. – Ты почему не спишь?
- А почему я должна спать? – кротко удивляется Роза. – Я же не сова, чтобы спать днем.
Доктор Фаина берет Розу под локоть.
- Ты как себя чувствуешь в последнее время?
- Отлично, - заверяет ее Роза, - а вот Менаше ночью, ты знаешь…
- Знаю, да. Я видела. У него пролежни не проходят, уже начали образовываться пузыри.
- Ты не видела, какие пузыри были у моего дяди Яцека, - оживляется Роза, - я как сейчас их помню. Он двадцать лет лежал в постели, у него был диабет и не было обеих ног. Так вот, таких пузырей, какие были у него, я никогда в жизни не видела. И на боках, и на животе, и…
- Роза, - мягко говорит доктор Фаина, - это очень нехорошие пузыри.
- А я что говорю, хорошие, что ли? Я и говорю тебе, двадцать лет у моего дяди Яцека были такие вот нехорошие пузыри, и все двадцать лет…
- Ты таблетки пьешь, которые я тебе выписала? – спрашивает доктор Фаина.
Роза с готовностью кивает, смотрит на доктора секунду и отвечает:
- Нет.
- Вот за что я тебя люблю, Роза, - говорит доктор Фаина, - это за то, что ты никогда не врешь.
- Выпиши ему какую-нибудь другую мазь, - просит Роза. – У него температура, ему больно. Из-за этого ему снятся плохие сны.
- Я не думаю, что ему снятся плохие сны. Но мазь выпишу, хорошо. А ты все-таки иди поспи.
- Пойду, ага, - соглашается Роза.
- Правда?
- Кривда.
Доктор Фаина смеется.
- В этом доме только от тебя и услышишь такие слова.
- Ужас, да? Меня Менаше всю жизнь за язык ругает. Роза, говорит, ты со своим языком когда-нибудь доберешься до ада. А знаешь, что я ему отвечаю?
- Что?
- Что уж в аду-то мне точно найдется, с кем поговорить…

* * *
У Ханы боли с утра, и она лежит в постели. Рядом Стив, читает ей вслух английский детектив. Он, как обычно, сидит с прямой спиной и держит книгу далеко от глаз.
- Хорошо знать иностранные языки, - говорит Мири, ввозя тележку с лекарствами и поправляя волосы при виде Стива. – Я вот даже французского толком не знаю, хотя мои родители и пытались меня научить. А уж английский, так вообще…
- А у меня с ивритом до сих пор проблемы, - извиняющимся тоном говорит худощавый Стив. – И еще у меня акцент. Сразу видно, что я – американ.
- Американец, - смеется Мири. – «Американ» звучит как «орангутан».
- Что такое «орангутан»? – интересуется Стив.
Хана открывает глаза.
- Стив, орангутан – это такая обезьяна, - говорит она и закрывает их снова.
- Большая? – интересуется Стив.
Мири задумывается.
- Да, довольно-таки большая.
- Тогда ладно, - соглашается Стив. – В конце концов, все мы более или менее большие обезьяны.
- Я – нет! – Мири встряхивает пышными волосами.
- Ты – маленькая обезьяна, - не спорит Стив. – И хорошенькая.
Мири меряет Хане давление и делает укол.
- Боли с утра ослабевали? – спрашивает она вполголоса у Стива.
- Нет, - говорит Стив прежним извиняющимся тоном. – И обезболивающего осталась последняя ампула.
- Я скажу врачу.
Мири выкатывает тележку. Стив смотрит на часы и наклоняется к лежащей Хане.
- Хана… Мне пора.
Хана опять открывает глаза.
- Ты так часто сюда приходишь, Стив. Ты устал.
- Я не устал, - протестует Стив. – Это не работа – приходить и читать тебе английский детектив. Это удовольствие. Кайф.
- Тоже мне, кайф – сидеть с умирающей старухой.
- Хана, перестань. Когда ты станешь умирающей старухой, я приду и скажу тебе об этом. А пока ты просто болеешь, в этом нет никаких трагик.
- Трагедий.
- Трагедий тоже нет.

Мири катит тележку по коридору. Нили идет за ней.
- Мири, а этот американец – кто он нашей Хане? Она же не американка.
- Приемный сын, - машинально отвечает Мири, занятая своими мыслями.
- Как интересно! – изумляется Нили. – Он сирота?
Мири оборачивается. Волосы у нее снова растрепались.
- Нет, просто когда ему было семнадцать лет, он приехал один учиться и жить в Израиль. Это было в семьдесят втором году. Вся его семья осталась в Америке, а Хана с мужем жили в кибуце и стали ему «усыновляющей семьей». Ты же понимаешь, когда парень один живет в стране, это тяжело. Ему некуда ездить на субботу из университета и все такое. Стив ездил к Хане. Вот так и ездит, как видишь, до сих пор.
- А другие родственники у нее есть?
- Муж умер, есть сестра. Да ты ее видела – Мириам.
- Это та, что все время рыдает, что ли? – неодобрительно уточняет Нили. – Та зануда?
- Родственники разные бывают, - уклончиво отвечает Мири. – Ты укол Шварцман делала?
- Которой? Доре делала, Гите нет.
- Пойди сделай. Надо до пяти.
- Слушай, а почему у них одна фамилия, у Доры и у Гиты? Родственницы?
- Да нет, просто однофамилицы. Они, по-моему, даже не знакомы. Ты идешь?
- Иду, иду, - отмахивается Нили, оставаясь на месте.

Стив держит Хану за руку, прощаясь.
- В следующий раз я испеку ореховый пирог. Такой, как ты любишь. Может, ты хоть тогда повеселеешь.
- Необязательно тебе так напрягаться, - устало говорит Хана. – Необязательно печь мне пироги.
- Обязательно, - упрямится Стив. – Я обещаю.
- Не обещай, - требует Хана. – Ничего не обещай. Вдруг у тебя не выйдет на этой неделе, а на следующей я уже умру?
- Обещаю, - настаивает Стив. – Придется тебе не умирать до следующей недели.
- Я не могу тебе этого обещать. Поэтому и ты не обещай мне ничего.
- Обещаю, - повторяет Стив. – И не говори глупостей, - говорит он с порога и быстро выходит.

- Как ты думаешь, сколько ей осталось? – шепотом спрашивает Нили у доктора Фаины, делающей записи в журнале за стойкой.
- Нили, пойди сделай укол Гите Шварцман, - громко говорит Фаина. – До свиданья, Стив.
- До свиданья, доктор, - отвечает Стив.
- Завтра придешь?
- Завтра нет. Завтра очередь Мириам. Я приду послезавтра и принесу ореховый пирог.
- Ты умеешь печь пироги? – восхищается Нили. Ей нравится Стив.
- Да, - он приветливо улыбается. – А еще – стирать белье, гладить брюки и стрелять в цель.
- Звучит как реклама. Собираешься сделать мне предложение? – хихикает Нили.
- К сожалению, не могу, - учтиво отзывается Стив. – Я гей, и у меня есть бойфренд. Всего хорошего, доктор. Счастливо, Нили.

И аккуратно прикрывает дверь.

* * *

Обходы, уколы, родственники, разговоры. В середине месяца становится прохладно, сидящие в парке старушки кутаются в шали.

Доктор Фаина уходит на вечерний обход. С ней идут Мири и пришедший на ночную смену доктор Шауль Штайнер. Нили ждет в комнате медсестер.
До конца обхода она успевает смыть косметику с глаз и снова их накрасить.
- Серебристые тени были лучше, - замечает Мири, включая чайник. – А от коричневых у тебя такой вид, будто под глазами синяки.
- Это стиль такой, - протестует Нили. – Называется «женщина с горчинкой».
- Я бы назвала его «женщина с морщинкой», - Мири кладет чайные пакетики в две одинаковые чашки, добавляет сахар. Одну чашку ставит перед Нили, другую оставляет себе, садится в кресло и с удовольствием отпивает горячий чай. Вытягивает ноги.
- Слава Богу, сегодня тихо. А то у меня уши уже болят. Вчера я с утра работала, так там такое было.
- Какое было? – удивляется Нили. – Мне ничего не рассказали.
- Не успели, ты же только что пришла. А вот если бы пошла со мной на обход, вместо того, чтобы глаза тут красить…
- Ну расскажи уже! – требует Нили.
Мири делает еще глоток.
- Шварцман с утра умерла.
- Дора?
Мири кивает.
- В том-то и дело, что Дора. Она умерла под утро, в восемь пришел раввин, приехали ребята из похоронной конторы, врачи, персонал, ну ты понимаешь. Беготня. А вчера тут была дочка другой Шварцман, Гиты. Она передавала матери одежду и забыла отдать шерстяную кофту. Ну не вынула из сумки, бывает. А Гита вечно мерзнет и жалуется на сквозняки. И вот с утра, перед работой, ее дочь решила заскочить и закинуть эту чертову кофту сюда. Времени у нее почти не было, и потом, ты же знаешь Гиту Шварцман – к ней на пять минут зайдешь, через пять часов выйдешь. Она любит поговорить. А у ее дочери не было перед работой пяти часов, да они еще и виделись накануне. Поэтому дочь забежала в холл, поймала уборщика, отдала ему кофту и сказала «передай это Шварцман, хорошо?». Уборщик сказал «хорошо» и гитина дочь убежала.
- И что он сделал с этой кофтой?
- Он её взял, пошел на второй этаж и спрашивает: «У вас тут Шварцман есть?» А ее хоронят с утра! Толпа стоит, кто-то плачет, Дору еще не увезли. Тут притаскивается уборщик с шерстяной кофтой и сует ее, мол, срочно просили передать. Дежурила Иланит, и она почему-то решила, что кому-то в семье страшно важно, чтобы Дору увезли хоронить именно в этой тряпке.
- Так в похоронном бюро все равно разденут! – удивляется Нили.
- Ну, там-то разденут, но дотуда ее нужно в чем-то довезти. Она в халате была. А уборщик не стал разбираться, ему сказали «кофта», «Шварцман» и «второй этаж», он и сделал все как сказали: взял кофту и отнес ее Шварцман на второй этаж. И не его вина, что там балаган - Шварцман умерла, ей передали кофту, умерла не она, но ее хоронят…
- И чего?
- Чего-чего. Кофту надели, Дору увезли. А днем в отделение звонит Гитина дочь. К телефону подходит Иланит и на вопрос «где та кофта, которую передали Шварцман» честно отвечает - в похоронном бюро.
Гитина дочь пугается, но пытается держать себя в руках и задает логичный вопрос: почему кофта в похоронном бюро? А Иланит отвечает ей – так ведь вы просили именно в этой кофте отвезти маму хоронить…
Нили хихикает, расплескивает чай и взвизгивает, хватаясь за коленку.
- Я из-за тебя обожглась!
- Из-за меня? – фыркает Мири. – Ладно, пей свой чай.
- А что дальше-то было? – Нили трет коленку.
- Примчалась Гитина дочь, шумит, гремит, где мама, что случилось, почему похоронное бюро… Кричит в коридоре на Иланит, рыдает, ругает наше отделение, требует директора… К маме, что характерно, не заходит. Сразу к директору, ага. А на ее голос выходит Гита. Она как раз прилегла передохнуть и её разбудили вопли дочери, которая рыдает, почему без нее похоронили маму.
- С ума сойти, - Нили смеется в голос, - ну она успокоилась хотя бы, когда увидела, что Гита вполне жива?
- Если бы. – вздыхает Мири. – Она заорала еще громче. Потому что её по-прежнему интересовали два вопроса. Первый – почему в отделении творится такой кошмар?
- А второй?
Мири хмыкает и глотает чай.
- А второй - где мамина новая шерстяная кофта…

Нили потягивается и смотрит на себя в зеркало, морща нос.
- Телевизора не нужно, честное слово. Всё есть.
- Не нужно, ага, - соглашается Мири. – Ты еще не знаешь, чем все кончилось.
- Неужели еще не конец?
- Почти конец. Вечером позвонила дочь Доры.
- А ей-то что было надо?
- Она хотела узнать, как получилось так, что ее мать оказалась в похоронном бюро в чужой одежде.

* * *
Исайя осторожно берет Шейлу за талию. И закашливается.
- Ты простужен? – пугается Шейла. – Я аллергик, мне нельзя болеть.
- Нет, нет, - машет рукой Исайя, - я здоров. У меня просто астма.
Шейла гладит ладонью его лицо.
- Как тебя называла мама? – спрашивает она.
- Шайка, - отвечает Исайя. – Нас было двое братьев, я и мой младший брат Иегошуа. Его она называла Шуйка. Наша мама была из России и объясняла нам, что «шайка» по-русски - это команда бандитов. Как мы.
Шейла улыбается, показывая блестящие белые зубы.
- А Шуйка?
- А Шуйка – это мой дурацкий младший брат. Он погиб в войне за Независимость в сорок восьмом году. Я жутко ревновал его к маме, знаешь.
- Почему? Мама больше его любила?
- Да нет, не думаю. Просто он погиб, понимаешь? И мама с тех пор гораздо больше думала о нем, чем обо мне. А тебя как мама в детстве называла?
Шейла вздыхает.
- Шейнделе. При рождении меня назвали Шейндл. А уже потом, в Америке, я переделала имя на Шейла – в университете Шейндл звучало странновато. Но мама меня так и звала всю жизнь. Ей нравилось.
- А тебе? – спрашивает Исайя и перебирает длинными пальцами длинные волосы Шейлы.
- Мне тоже, - тихо отвечает Шейла. – Но я никогда в жизни и никому не признавалась в этом. Я всю жизнь была очень современная американская дама.
- Шейнделе, - нежно говорит Исайя. – Шейнделе моя. У тебя самое красивое имя в мире.
- Когда умерла твоя жена, Исайя? – спрашивает Шейла.
- Пятнадцать лет назад.
- А отчего?
- Знаешь, мне кажется, просто устала. Она никогда не болела, всю жизнь работала. А потом стала слабеть и умерла. Врачи говорили «сердце». А я сказал – Варда просто больше не хотела жить. Ей надоело.
- Не понимаю, – говорит Шейла. – Как может надоесть жить? Мне никогда не надоест.
- Сколько тебе лет, Шейла?
Шейла качает головой.
- Не скажу.
- Ну скажи, - упрашивает Исайя. – Я никому тебя не выдам. Мне, например, восемьдесят девять, и я этого не скрываю.
- То ты, - тихонько смеется Шейла. – Ты – другое дело. А сколько мне лет, забыла даже я сама.
- Почему это я другое дело? – обижается Исайя. – Ты хочешь сказать, что я выгляжу на свой возраст?
Шейла откидывает голову, щурит глаза и разглядывает его.
- Нет, - выносит она вердикт. – Ты не выглядишь на свой возраст. Ты выглядишь мужчиной вне возраста. Тебе идет.
- У тебя длинные ресницы, - говорит Исайя. – У Варды тоже были длинные ресницы. Я любил их гладить пальцем, вот так.
Он подносит палец к ресницам Шейлы и гладит их.
- Это как гладить крыло бабочки. Так же страшно случайно повредить.
- Меня не так просто случайно повредить, - усмехается Шейла. – Я крепкая.
Исайя обнимает ее за плечи.
- Ты хрупкая, Шейнделе – уверенно говорит он. – Ты самая хрупкая. Я никогда тебе не поврежу.
Он осторожно наклоняется к Шейле и целует в губы. Шейла закрывает глаза.
- Исайя, я двадцать лет не целовалась.
- Ты врешь, - шепчет Исайя, не отрывая губ от ее лица, - ты все врешь, моя старая девочка. Тебя целуют каждое утро, ты просыпаешься, и ангелы целуют тебя в глаза. А еще тебя целуют каждый вечер – ты засыпаешь, и мои мысли приходят тебя целовать.
- Ты романтик, Шая.
- Я реалист, Шейнделе. Я не хочу умереть, не успев узнать, как пахнет твоя кожа.
- Моя кожа пахнет старостью и мылом.
- Твоя кожа пахнет свежестью и земляникой.
- Это мыло такое, Шая. Земляничное мыло.
- Это твоя кожа такая, Шейндл. – Исайя целует Шейле лицо и руки. - От нее пахнет твоими мыслями и теплом.
- Мысли не пахнут.
- Твои мысли пахнут чем-то неприличным, - говорит Исайя ей на ухо. – Я это чувствую.
- Это твой мысли пахнут чем-то неприличным! Тебе не стыдно?
Исайя останавливается и смотрит на Шейлу с интересом.
- Шейнделе, ты не хочешь мне говорить, сколько тебе лет. Ладно, не надо. Скажи мне только одно: семнадцать тебе уже есть?
- Ну… - мнется Шейла. – Вообще-то и это секрет, но тебе я признаюсь: да.
- Отлично, - радуется Исайя. – А мне уже исполнилось двадцать один.
- Давно? – интересуется Шейла.
- На прошлой неделе. Так вот. Мы оба – совершеннолетние, дорогая. Мы можем делать абсолютно все, что захотим. И нам не стыдно.
Шейла обнимает его за шею.
- Тогда ладно, - говорит она и тянется губами. Исайя закашливается.
- Послушай, - пугается Шейла, - а это не запрещено?
- Ха! – выдыхает Исайя. – Хотел бы я найти человека, который запретит мне кашлять.
- Да нет, глупый. Я хотела спросить – это… ну, это… Тут все-таки дом престарелых. А мы не женаты. Ты уверен, что здесь это можно?
Исайя хмыкает.
- У меня за стенкой живет приятель, Меир. Он раввин. Если для тебя это имеет значение, я его сейчас позову, и он нас поженит. Хочешь?
- Нет, нет, - пугается Шейла. – Я почтенная вдова и с удовольствием умру в этом статусе.
- Ладно, - смеется Исайя и снова берет её за плечи. – Иди ко мне, почтенная вдова. Я помогу тебе умереть с удовольствием.

(Часть вторая)
спокойный

Рабочее, об отношениях

Пожалуй, самая правильная причина делать что-либо для другого человека - это осознание "я могу". Я могу, поэтому делаю. Если бы не мог, не делал бы. Всё.

Если причиной моих деяний во имя ближнего является чужое "я хочу", я буду, пусть даже неосознанно, ждать благодарности. И измерять её: вот эта благодарность - достаточна для размеров моего героизма, или еще нет? А если нет, то как теперь? А почему я ему всё, а он мне не всё? Да как он смеет быть недостаточно благодарным! Ведь я... а он... а я изо всех сил... а он, вот балда. И вся дальнейшая любовь превращается в здоровые рыночные отношения. Я тебя пожалел, ты мне подари. Я тебе принес, ты меня обними. Я тебе стих посвятил, ты меня прямо здесь положи и э... да. Само по себе это не конец света, но торговля - всегда позиция слабого. А с позиции слабого много не заработать.

Если причиной моих деяний во имя все того же ближнего является моё собственное "я хочу", то вопрос, почему хочу. Хочу чего? Хочу сделать тебе приятное? Если могу (вот и причина) - делаю. Если не могу, но все равно делаю - плохо, потому что в этом случае я рано или поздно приду со счетом. Хочу, чтобы ты был у меня в долгу? Ох. Хочу на твоем фоне стать святым? Ах. Любое сложносочиненное "хочу" с перепричинами и недопричинами в конечном итоге сводится к той же самой торговле. Не "я хочу, чтобы тебе было хорошо", а "я хочу, чтобы мне в результате твоего хорошо досталось вот, вот и вот". Далеко не уедешь.

Если человек мне важен, я в состоянии делать для него какие-то вещи. Я могу. Это мой собственный запас сил, который я готов использовать во имя чего угодно. Хочешь - пользуйся. Не хочешь - не пользуйся. От меня в любом случае не убудет - этим и измеряется моё "я могу". А что будет, если убудет? А никогда не убудет, в этом и трюк. Как только я начинаю делать что бы то ни было исключительно по причине наличия у меня на это сил, количество сил начинает расти. И так без конца.

И, соответственно, единственная правильная причина просить что-либо у другого человека - это понимание "мне это нужно". Мне это нужно, поэтому и прошу. Не было бы нужно, не просил бы. Нам всем что-нибудь, да нужно, в этом аскетов нет. Я прошу тебя сделать для меня вот это и вот это. Не потому, что ты обязан (ты не обязан). И не потому, что я для тебя совсем недавно это делал (это был мой выбор). Мне нужно, и это достаточная причина. Проверь, можешь ли ты. Если можешь - делай, и спасибо тебе. Если нет - не делай, и давай вместе подумаем, как тут быть. Может быть, тебе расширять твоё "могу". Может быть, мне наполнять своё "нужно" изнутри, а не через тебя. Может быть, придумать третий вариант, переформулировать моё "нужно" так, чтобы ты смог мне помочь, найти нетривиальные решения. Но, опять-таки, не потому, что я для тебя полчаса назад делал то же самое. А просто потому, что на этом этапе я выступаю в роли того, кому что-то нужно. А раз мы строим что-то вместе, значит, это просто очередная задача для нас двоих.

* * *

Живой Журнал - забавное место говорить о таких вещах. Здесь все процессы видны, как на ладони - на бумаге. Я могу быть здесь, поэтому я здесь. Мне нужно всё то, что у меня здесь есть - поэтому я здесь. И - да, сегодня у меня "такой день". Очередной такой день в череде таких дней. Строим цепочку. Я могу, мне нужно, ты можешь, тебе нужно. Все что-то могут и всем что-то нужно. Берешь руку, даешь руку.

И вперёд.
  • Current Music
    вот и прожили мы больше половины. или меньше
спокойный

Болгария. Эпилог

Свяжи-ка шаль из праздников без буден,
Столы накрыв эскизом без затей.
Мой бедный друг! Чего у нас не будет?
Долгов? Покоя?
Времени? Детей?

Мелькают дни, похожие на лица:
И бродит год, как сон неуловим.
Мой жадный бог! Чего нам не добиться?
Одной ли крыши,
двух ли половин?

Одним канатом стянутое братство
Перетяни, не веря никому.
Богатый мой, докуда не добраться
Ни нам двоим,
ни нам по одному?

Морскую даль и лужицу из блюдца
Засохший шрам не раз пересечет.
Мой добрый мир успел перевернуться,
Не то в гробу,
не то наоборот.

До дна черпать - из моря не убудет,
Но шрам печёт и солоно саднит.
Мой долгий век! Когда меня не будет,
Побереги
оставшихся одних.
спокойный

мыслипосле (памятка)

Ты должен быть неуязвим, чтобы остаться жив. Ты должен быть неистребим, чтоб не отдать своё. Ты должен всем, к ногам чужим долги свои сложив - но только будучи ничьим, ты сможешь быть вдвоём.

Вдвоём, втроём, вдесятером, да хоть одним полком - не важен полк, а важен ты, и бездна позади. И хоть сосед с пустым ведром, хоть бог с большим мешком придут к тебе из темноты - спокойно к ним иди.

И коли бог - подай вина, а ли сосед - воды. И поклонись своей строкой, гордыней не греша. Но не спеши, допив до дна, бежать сшибать плоды: туда бы да, но ты такой, что ходишь не спеша.

Иметь в запасе сотни лет полезно наперёд. Иметь в запасе сотни строк - кредит игры любой. И если гость всего сосед - он встанет и уйдет. А если он и правда Бог, он посидит с тобой.

И должен быть неуязвим ты, чтоб остаться жив. И должен быть неистребим, чтоб не отдать своё. Ты должен всем, к ногам чужим долги свои сложив - но только будучи ничьим, ты сможешь быть вдвоём.
  • Current Music
    пой, чистое окно. за окном - воля.