Category: происшествия

Category was added automatically. Read all entries about "происшествия".

me

22.03.2020

В мире, где существует поэзия Рильке, нет места скуке.
Отчаяние невозможно, пока есть музыка Баха.
Совершенство сильнее смерти — спросите у Леонардо.
Я пытаюсь сосредоточиться.
Новости короны от местного совета, новости короны от премьер-министра, новости короны из Великобритании, новости короны из-за рубежа, новости короны из пекарни: есть сладкие булочки.
В мире, где существует поэзия Рильке…
Приходит сообщение из секретариата поселения: «Наш ответ короне двадцать три». До того, ясное дело, были наш ответ короне двадцать два и наш ответ короне двадцать один.
У каждого на голове своя корона, ну.

* * *
Когда израильский карантин усилился до уровня «можно выходить куда-то вместе, только если вы — одна семья, а если нет, то исключительно на демонстрацию», я взяла в машину двух тремпистов. Автобусы нынче ходят раз в сто лет, погода мерзкая, шквальный ветер, ливень, брать тремпистов все боятся, мне стало ясно, что люди имеют шанс весь день прождать на тремпиаде. Решила - посажу назад, открою окна, целоваться не буду, машину продезинфицирую. Разберемся.

Тремписты, пожилой бородатый господин и немолодая элегантная дама, оказались изрядно бухимии американцами. Израиль — не сильно пьющая страна, пьяный тремпист мне до сих пор попадался только в Пурим, поэтому эта поездка отлично сошла за поход в кино. Окна гости открыли сами (их укачивало), а дезинфекция машины началась прямо на ходу: в таком количестве спиртовых паров не выживет ни один нормальный вирус. Я включила музыку погромче, чтобы никому даже в голову не пришло со мной заговорить, и стала с интересом наблюдать, как мои гости впишутся между Бахом, Сен-Сансом и сонатами Бетховена для скрипки и фортепиано.

Через пять минут случайный выбор музыки, зараза, пал на группу 10cc. Тремписты взвыли от восторга, дама сообщила, что это была ее любимая группа в старших классах, и они в полный голос принялись подпевать хиту 1972 года «Johnny, don’t do it», по пояс высунувшись в открытое окно.

Через десять минут такой дороги у меня обнаружились все признаки прогрессирующего короновируса: вытращенные глаза, заложенные уши и ощущение полной нереальности происходящего. Через пятнадцать минут те же признаки одолели всех водителей на нашем скорбном пути. “Johnny don't do it! - голосили мои тремписты, синхронно раскачиваясь в окнах с двух сторон, - just don’t do it, oh nooo!!!»

- Если бы нас остановила полиция, - рассказывала я потом Диме, - хрен бы кто мне поверил, что мы — одна семья.
- Нестрашно, - успокоил меня Дима. - Вы бы прекрасно сошли за демонстрацию.

* * *
Зато нам, наконец, удалось заполучить домой Мусю с ее волонтерской программы. За два дня до наступления карантина они по плану выехали на север, на учебный семинар. А там, по словам Муси, «весь мир и его жена оказались против того, чтобы мы здесь были».

Потому что внезапно пошли дожди. На севере тут же началось наводнение. Одного мальчика укусил скорпион. Вокруг не на шутку разыгрался ураган. И дальше Муся мне звонит: приехал амбуланс (потому что скорпион), хостель отказался их принять (потому что корона), ночуют они в какой-то школе (потому что наводнение), там все скрипит и шатается (потому что ураган), наружу им запрещено (потому что могут попадать деревья), а домой их вернуть невозможно, потому что у программы нет страховки на ночной рейс автобуса…
- Записывай, - говорю. - Сиди и записывай все, как можно подробней. Потом напишешь стихи.
Когда ребенок, переполненный впечатлениями, все же доехал до дома, он сначала без остановки ел. Потом без остановки спал. Потом, действительно, пошел писать стихи. Заодно соорудил в своей в комнате подвесную систему хранения украшений и как-то по инерции перекрасил шкаф в черный цвет (мы с Димой обрыдались, что не холодильник). Записался в онлайн-группу переводчиков с русского для пожилых людей.

И тут же вновь собрался уезжать. На сбор цитрусовых. Министерство Образования вкупе с Министерством Здравоохранения мобилизует молодежь с волонтерских программ, чтобы поселить их по десять человек на плантации, где они будут безвылазно собирать урожай, спасая цитрусы от гибели, свои программы — от разорения, окружающих — от себя, а себя от поехавшей крыши.

Водку, теплую, из мыльницы, ну. Бесплатно, безвылазно, плантация, урожай. Жаль, при декоре шкафа закончилась черная краска.

* * *
Черная краска скоро закончится у всех. Хотя она какая-то самовозобновляющаяся оказалась: вроде все уже, перекрасили весь мир и его жену, а нет, на донышке еще. Я тут ходила-ходила, пытаясь понять, чего ж мне так апокалиптично, а потом вдруг ощутила острый приступ радости, что на нас сегодня не будут кидать ракеты. Израильтяне знают: ощущение конца света — это когда война. А войны-то и нету! Отлично, ну.

Быть по-настоящему верующим человеком в эти дни — это не «надеяться, что с тобой лично все обойдется» и даже не «надеяться, что все обойдется со всем человечеством». Быть по-настоящему верующим — это знать, что, при любом раскладе, путь души продолжается. Никто не обещал ни хорошего конца, ни конца вообще. Но, если мы верим, что существует смысл, он явно не в наличии или отсутствии человечества. Человечество — способ, инструмент. Смысл — это дух. Не так уж важно, через что его воплощать.

В теории, думаю я. А на практике, я не столько верующий человек, сколько увлекающийся. Слишком увлечена я этим телом, этим делом, этими людьми, этим прекрасным ужасным человечеством, в конце концов. Поэтому накрывает: а вдруг беда, а вдруг дыра, а вдруг война, а я усталый. Даже поэзия Рильке не помогает. И тогда приходится вспоминать, что значит быть по-настоящему верующим в эти дни. Johnny, don’t do it, говорю я себе. Не превращай свою увлеченность в манию. Лучше собери какой-нибудь урожай.

В качестве урожая у меня сегодня день рожденья. В мире по-прежнему существует поэзия Рильке. Сладкие булочки в пекарне закончились, зато появились сырные палочки. У каждого на голове своя корона. На молоденьком фиговом деревце возле дороги (фиговое — видовое определение, а не качественная характеристика) завязались крошечные зеленые фигушки. Наш ответ короне, ну.
спокойный

Непервое сентября

Первое сентября в Израиле в этом году оказалось вторым. В школу от нашего коллектива отправился гордый Роман в виде прилежной второклассницы и лохматая Муся-выпускница, в виде «нет, мама, это нормальная майка». Мы немного поспорили по поводу майки, потом торжественно проводили школьниц, Дима уехал на работу, я вернулась досыпать.

Через час меня разбудила рассылка из секретариата поселения: у нас, пишут, происходит «фактический инцидент». Это означает, что в поселение проник террорист (если инцидент «тренировочный», значит, местный танковый батальон тренирует скорость реакции. А если «оборонный», значит, что-то происходит, а нам не говорят).

Я занервничала. Не люблю, когда рвут ухи… в смысле, когда проникают террористы. Может, он просто пришел, чаю попить, но, может, и не просто? Надрывно завыла сирена, разбудив тех, до кого не добрался первый звонок. Вовремя мы детей сдали в школу.

Следующей рассылкой мне велели запереть двери и окна. Одно окно у нас, считай, не запирается, потому что кошки научились отпирать его снаружи лапой. Я заперла остальные и понадеялась, что террорист окажется глупее кошек.

Дальше в моем телефоне взорвался родительский чат: за десять минут пришло семнадцать сообщений - чего вы думаете делать, и надо ли срочно забирать детей. Я, в общем, тоже задумывалась в эту сторону, хотя и без энтузиазма: в школу хотя бы кошки не ходят через окно.

Школа тут же прислала четыре письма, с убедительной просьбой детей не забирать. Там у них, пишут, лучшее бомбоубежище Южного Округа, к тому же дежурит армия, полиция и подмога из соседнего поселения. Пожалуйста, дорогие родители! Не надо сюда еще и вас…

Между прочим, израильские родители — вполне реальная сила. Много лет назад, еще когда Муся ходила в детский сад, тоже возник «фактический инцидент». Я тогда как раз была возле садика — и, в ту же минуту, как объявили про террориста, увидела, как туда же мчатся человек семь вооруженных мужчин. С разных сторон — часть бросили машины на обочине, часть просто мимо шли по своим делам. И тот, старый, родительский чат посыпался сообщениями: «Ицхак поехал к детям, с оружием», «Давид с пистолетом уже в садике», «Йонатан выехал», «Ави сейчас доедет», «Рон позвонил, что уже там»…

На месте того террориста, я бы не стала нападать на детский садик. В Израиле есть гораздо менее защищенные места: военные базы, ядерный реактор, или, допустим, Генштаб. А вот чтобы проникать в наши образовательные учреждения — надо, реально, быть террористом-самоубийцей. Хотя, строго говоря, кому это мешало и когда.

Пока я мысленно листала ностальгический альбом «мой предыдущий теракт с участием ребенка», школа с завидным терпением слала сообщения, чем заняты дети, где находятся, как себя чувствуют и почему их сейчас не надо забирать. Еще чуть-чуть, написала я Диме, и нам начнут присылать портреты детей по одному.

Кстати, как я потом узнала, они провели-таки свой праздник начала учебного года. Объяснили детям, что сирена — сиреной, мы тут все в защищенном пространстве, вон в то окошко видно армию, в это — полицию (Йоси, отнеси им печенья), а мы давайте допоем, пожалуйста, песню «Сентябрь к нам приходит каждый год, а с ним учеба» на мотив старинного псалма «Возрадуйся, народ Израиля, и открой сердце Всевышнему своему».

На мой вопрос Диме, что делать, если террорист полезет в то окно, которое открыто, как наше сердце Всевышнему своему, ответ был «сразу звонить в полицию». Я представила, как буду говорить с полицией, одновременно («уйди, противный!») выталкивая террориста из окна. Вздрогнула, сжала зубы и мужественно заперла окно на карандаш.

- Народ, спокойно, все уже в порядке, - снова ожил родительский чат. Приветливый голос одного из пап объяснил, что террорист проник на нижнюю улицу и начал кидаться камнями, после чего попытался перелезть через забор. Там его встретил хозяин дома, на шум прибежала пара соседей, и террорист был передан в руки закона. Сейчас армия прочешет окрестности, и дадут отбой.

На этом все и кончилось. Ну или еще что-то происходило, а нам не говорят.

Вечером мы традиционно ели шоколадный тортик в честь начала учёбы, а я все пыталась выяснить у Романа, как он пережил такой тяжелый день. Роман с восторгом рассказывал, что они трубили в шофар, ели печенье и играли в прятки, причем все это — в подвале. Я старалась не думать, что бы было, если бы дети просто гуляли по той самой улице. Или шли домой из магазина. Или сидели на качелях. Но нельзя же на целый день запереть их в школе!

Или можно?..

Муся встала из-за стола и солнечно улыбнулась:
- Спасибо, было очень вкусно! Я пошла гулять.
Я открыла рот, потом закрыла, открыла снова и сказала:
- Майку переодень.
спокойный

Хеврута: Пять последних сигарет

Пятая

- Больше всего на свете я любил маму. Запомни, и ей всегда повторяй. Каждый раз, теми же словами: больше всего на свете он любил тебя.
- А я? А мы?
- У вас будут свои семьи.
Кашляет, сплевывает. Затягивается.
- Пап.
- Отстань.
- Пойдем в палату.
- Еще немножко.
Смотрит в окно, на липы. У входа в больницу киоск "Мороженое".
- Хотя, слушай, я ведь еще мороженое любил, - озабоченно косится на меня.
Киваю:
- Значит, так ей и передам: больше всего на свете он любил мороженое.
Уточняет:
- Фруктовое. Красное.
- Принести тебе?
Пожимает плечами в пижаме. Пальцами растирает окурок, кидает в урну.
- Пойдем.

Четвертая.

- Помнишь отпуск в Карелии, в твоем четвертом классе? Мы тогда ездили дикарями, с палаткой, и Галке в пятку воткнулась ветка.
- Помню, конечно. Ты ее на руках тащил полпути, здоровую дылду. А я ревновал.
- Ты всегда ревновал.
- Неправда.
- Правда.
Дымит в окно.
- Не звонила?
- Нет.
- Она приедет?
- Не знаю. Пап, пойдем.
- Еще немножко.
Достает телефон, включает, проверяет звонки, отключает снова.
- Зачем ты все время его отключаешь?
Пожимает плечами.
- Привык.

Третья

- Замерз? Ты дрожишь.
- Нет, просто устал. Тут скамейка раньше была.
Не было тут никакой скамейки.
- Садись на ступеньку, я тебе пиджак подстелю.
Садится, затягивается, поеживается.
- Сквозняков боятся, а отопление не включают. Считают, холод и воздух - это одно и то же. Откроешь окно, сразу крик: простудите нас, нам это вредно! Можно подумать, тут еще можно кому-то повредить.
- Я слышал, в прошлом году в твоей палате лежал один тип, вроде пошел на поправку, и бац, воспаление легких.
Кивает.
- Точно. И вместо того, чтобы счастливо выписаться домой, провести прекрасный месяц в обнимку с подушкой и тихо скончаться в семье, негодяй умер прямо в больнице, испортив статистику.
- Нет, говорю же тебе, он пошел на поправку.
Машет рукой.
- Один такой пошел, пошел, до ворот дошел, стучится, спрашивает привратника: "Как тебя зовут?", а тот ему: "Святой Петр". Пойдем наверх.

Вторая

- Пап, вот честное слово, если бы можно было тебе отдать свое легкое, или свою почку, или свое...
- Дурак ты, органы старикам раздавать. Береги себе, пригодится.
- Зачем мне столько? Я весь набит требухой.
- Ну сам посуди. Простужаться надо? Надо. Значит, горло. Насморк там, кашель, гайморовы пазухи. Воспаление легких надо? Непременно. Значит, пару легких на это дело. Цирроз хотите? Подайте печень. Панкреатит? Имей поджелудочную, пусть болит. Метастазы - это вообще нужен весь организм...
- Совесть имей, панкреатит.
- Ну, совесть можно и не иметь.
- Скажешь, она не болит?
Разворачивается ко мне, дымит в лицо.
- Вот знаешь, я раньше думал - того обидел, этому что-то сказал, вечно я вел себя как хам, как же мне перед смертью будет стыдно. А вот ни хрена не стыдно, представляешь? Настолько все это неважно уже.
- А как же мама? И Галка?
Чешет лысину.
- Мог бы сказать сейчас - да, мучаюсь, неискупимый грех. Но какая уже разница, к чертовой матери. Как сложилось, так и сложилось. Ушел - значит, ушел. Многие уходят, многие остаются. Не в этом дело.
- Пап.
Собираюсь с духом. Я за этим, собственно, и приехал.
- Ты когда-нибудь жалел, что тогда ушел?
Стоит, опираясь о подоконник, пижамная куртка болтается. Круглые золотые глаза, как у горной козы.
- Выбрось из головы. Перед смертью, оказывается, ни черта не важно.
- Но я-то не перед смертью!
- Будешь когда-нибудь. Тогда и поймешь.

Первая

Лежит с закрытыми глазами. Курит лежа, дым пускает в рукав. Сейчас сосед вернется, он нам задаст.
- Уезжай, уезжай. Нечего тебе тут сидеть, я без тебя прекрасно сдам копыта.
- Галка звонила.
Приоткрывает глаз.
- Ну?
- Передает привет.
- Понятно.
Мнет пустую пачку, кидает мне.
- На, выбрось на выходе.
- Я еще приеду.
Машет рукой.
- Все нормально, не майся.
Дохожу до двери.
- Эй.
Оборачиваюсь.
- Чего?
- Больше всего на свете я любил маму. Не забудь передать.

* * *
Пап, мама умерла через полгода после тебя. У Галки дочка, ее зовут маминым именем, у нее мамины светлые волосы и ямочки на щеках. А глаза у нее твои, круглые и золотые, как у горной козы. Она смешная. Пап, я все передал.
спокойный

Джан, джан, джан

спокойный

Из письма

С одним из служащих... произошел несчастный случай. Он сломал палец на ноге, глотая мяч.
Сью Таунсенд


Совсем плохое настроение с утра. На душе - как на армейском складе.

На складе обычно нет окон и пыльная лампочка тускло светится под потолком. У входа стойка из некрашеной фанеры, вся изрезанная изречениями типа "Дуду был здесь первым", "Девчонки, мы - лучшие!" и "До конца моей службы осталось сто пятнадцать дней". За стойкой сидит солдат в форме «бет», то есть годной исключительно для ношения на армейской базе. У его формы оттопыренные карманы (в каждом - яблоко, банан и рулон туалетной бумаги), пыльные отвисшие колени и приспущенный зад. Ремень расстегнут и болтается на уровне колен. Рубашка тоже расстегнута, из-под нее видна белая майка и висит "дискит" (именной солдатский медальон, его нельзя снимать) на неуставном шнурке из круглых черепов. Голова у солдата нестрижена уже месяца полтора, в знак протеста против обязательной стрижки, и по этому поводу за ним охотится прапорщик - загнать к парикмахеру, прочесть мораль и выдать два наряда. Чтобы не встретиться с прапорщиком, солдат уже две недели не ходит в столовую. Еду ему приносит его девушка, русская Марина, которая служит секретаршей командира базы. В середине дня Марину обычно отправляют в соседний "Шекем" - купить свежих булочек всему отделу, поэтому заодно она покупает пиццу своему другу, служащему склада. Марина сочувствует его протесту и подарила расческу, чтобы он и в нестриженом виде выглядел как человек.

У служащего склада Дуду Леви (или Моти Абутбуля, или Паза Обрегамо, реже - Рона Левинштейна) довольно приятная жизнь. Только очень однообразная. Ну и в смысле статуса так себе, статус Дуду Леви на базе колеблется между статусом метлы для подметания тренировочного плаца и положением «шин-гимела» (дословно - «охраняющего границу»), сторожа на воротах, носящего гордое имя Машиах Бен-Давид. Машиах означает "Мессия", Бен-Давид - "сын дома Давида" (в любой семье по фамилии Бен-Давид одного из сыновей обязательно будут звать Машиах). Двухметровый обладатель трех закрытых уголовных дел в Беер-Шевской полиции, Мессия, сын Давида, проводит армейскую службу в бетонной будке. Время от времени он нажимает кнопку "въезд", поднимая шлагбаум, и на базу въезжает очередная машина. Обязанностью Мессии является проверить номер, удостовериться, что приехавшие имеют право въезжать на базу, получить их подпись в графе "час прибытия" и нажать на кнопку "отменить", опуская шлагбаум обратно. На деле, сын Давида уже давно никого не проверяет. Всех, кто имеет право въезда, он узнаёт затылком по шуму мотора, расписывается за них закорючкой "Машх..." напротив всех имен и опускает шлагбаум, сосчитав до четырех и ставя на кнопку чашку с кофе. Каждый час Мессия уходит курить и пропадает на час, бросая машины стоять и гудеть у ворот. В будке он оставляет записку: "Скоро приду. Мессия Бен-Давид". Но мы сейчас не о нем. У него в будке есть радиоприемник, ловящий "Армейские волны" и радиостанцию "Родина говорит" из ближайшей ливанской деревни, он часами чиркает по салфетке черной ручкой, отрабатывая подпись "Машх...", ему та же Марина по доброте душевной носит из "Шекема" апельсины - и хватит с него. В конце концов, на службе у него вдоволь воздуха и солнечного света. Света - потому что будка наполовину стеклянная, а воздуха - потому что в ней выбито окно. Надо бы вставить, но прапорщик, отвечающий не только за дисциплину, но и за хозяйственную часть, очень занят: он ищет Дуду Леви.

А Дуду Леви сидит себе на складе, за пыльной стопкой формы "бет". В руках у него развернутая газета (за ней он прячется от прапорщика). Ноги Дуду, в ботинках сорок шестого размера, от прапорщика не прячутся: им к парикмахеру не надо. Они лежат на стойке, как раз на глубоко вырезанных буквах "Дуду был здесь первым". Сбоку какой-то остряк приписал "и останется последним", но эти буквы Дуду в час досуга густо замазал белой краской.

Но дело даже не в Дуду. Дело в том, что на этом складе, когда туда заходишь, там... Как это объяснить. Там полутемно, потому что одна лампочка перегорела, а другая горит в полнакала, там пахнет кожей, мануфактурой, пиццей и машинным маслом (за стенкой - ружейный склад), там абсолютно нечего читать, туда заходишь на пятнадцать минут и четырнадцать из них Дуду Леви пытается проснуться, а за пятнадцатую находит и выдает тебе ботинки тридцать девятого размера, которые у него в ведомости значатся как "экстра-смолл". А у тебя тридцать четвертый, и в один этот экстра-смолл ты можешь влезть двумя ногами. Но Дуду говорит: других у меня нет, нужно оставить заявку - вон бланк, возьми с собой, заполни и отошли - потом заявка придет ко мне, я её завизирую и отправлю на центральный склад.

То есть нужно взять бланк у Дуду со стола, заполнить его, вложить в конверт, бросить в почтовый ящик с надписью "внутренняя почта", прождать два дня, пока вернется с больничного секретарь почтового отделения Рами Болотник (он сломал палец на ноге, глотая мяч) - и после того, как он вернется и рассортирует скопившуюся за неделю его отсутствия почту, твоя заявка попадет на склад к Дуду Леви, который распишется в получении красивой росписью "Машх..." и положит заявку в стопку других таких же. Когда у него в следующий раз найдется время, он вытащит из стопки наугад какую-нибудь заявку и отправит на центральный склад. Еще через месяц они тебе ответят, что вся обувь с их склада переведена к вам на базу, поэтому тебе следует обращаться к Дуду Леви.

Но тебе к тому моменту уже не нужно будет ни к кому обращаться. У тебя обострится аллергия на рододендроны, или ты тоже неудачно проглотишь мяч, или тебя просто демобилизуют, потому что в природе нет твоих размеров. Припадая на левую ногу, ты придешь на склад - сдать ботинки. А там у Дуду работает радиоприемник (накануне демобилизовалась Марина, и, чтобы Дуду не скучал, ему одолжил радиоприемник Машиах Бен-Давид), и в новостях говорят, что сегодня снова обстреляли Беер-Шеву и Ашкелон.
- А где Машиах? - ты придвигаешь к Дуду так и не пригодившиеся ботинки.
- Домой уехал, - Дуду выплевывает жвачку. - У него там мама в больнице, и сестры маленькие одни.

И на душе у тебя становится так, как бывает на складе, когда неожиданно гаснет свет. Ты выходишь наружу, обойдя у входа стопки формы «бет», прислоняешься к горячей от солнца стене, достаешь бутылку воды и глотаешь свое плохое настроение теплыми противными глотками. Из радиоприемника продолжают сочиться новости о терактах на юге. Мимо идет резервист Натан, у которого четверо детей и жена - учительница в Эйлате, спотыкается о твое выражение лица и говорит:
- Оставь, я допью.

А в будке "шин-гимела", охраняющего границу, лежит записка: "Скоро приду. Мессия Бен-Давид". И четкая, длинным росчерком, роспись: "Машх..."
спокойный

Очень хороший прогноз

Я не хотела. Мне просто повезло. Или не повезло, зависит, как посмотреть. Когда моя соседка по палате плакала и я ее утешала, она все время повторяла «как же мне не везет». А я не знала, везет мне, или нет. Мне казалось – я как все.
Мою соседку по палате звали Кейла. Ей тогда сказали, что прогноз у нее плохой и нужно ехать лечиться заграницу. Там делают какую-то операцию, которая иногда помогает.
Кейлу можно назвать «разочарованной во всех». Она никому не верит, ни врачам, ни книгам. А вот в плохой прогноз почему-то поверила сразу. И мне было очень жалко Кейлу, потому что она была совсем одна. Отец её жил с другой семьей и только один раз пришел в больницу, а мать, хотя и приходила, все время ругалась. Ссорилась с персоналом, спорила с Кейлой, ругала за несоблюдение режима и кричала на нее. Я даже один раз ей сказала – что же вы так на нее кричите, она же не виновата, что заболела. А Кейла еще и сама на меня рассердилась – Эва, говорит, зачем ты лезешь.

Меня назвали в память матери отца, польской бабушки Евы. Бабушка была красавица, гордая польская панна. Тонкий профиль, платья с высоким воротом, четверо детей и усатый муж, мой дедушка Мендель, которого она содержала, потому что шила на всю семью, а дедушка учился в университете. Это до войны, конечно. Потому что во время войны дедушка ушел на фронт и погиб, а бабушку Еву живой закопали в землю вместе с тремя детьми. Четвертым, самым старшим, был мой отец, который днем раньше ушел за город, к партизанам. Он был маленьким, у него была очень еврейская внешность, огромный нос и страшная худоба, такого, по выражению бабушки Евы, надо было сначала выкормить, а потом уже запрягать. Партизаны не хотели его выкармливать и не собирались запрягать, они сказали отцу, чтобы шел обратно, к себе домой. Только ночь разрешили переночевать. А за эту ночь бабушку Еву со всей семьей живьем закопали в землю, так что отцу уже некуда стало возвращаться. И он остался у партизан.

Отец думал, что никогда не женится, потому что ему никто не нравился – он хотел такую жену, как бабушка Ева. Высокую и изящную, польскую панну. А таких после войны не осталось, их и до войны-то было сложно найти. В Израиле отец много лет служил в армейской разведке и был неженат, а потом, уже совсем немолодым, как-то быстро женился на маме, хотя мама низенькая и плотная, с короткой стрижкой. У бабушки Евы были длинные косы, она укладывала их короной вокруг головы. А мама всю жизнь стриглась, она ведь тоже служила в армии, в армии женщины должны собирать волосы, если они у них ниже плеч. Мама не хотела собирать, поэтому носила прическу под мальчика. Отец просил ее отрастить длинные волосы, но мама отказалась. Сказала «вот рожу тебе дочку, ей и будем отращивать косы». И родила меня.
- Эва, - говорила мама, заплетая мне косы, - ты обязательно будешь красавицей. Иначе папа будет очень разочарован.
Вот интересно, о чем он думал, когда женился? Откуда у него от низенькой плотной жены родится высокая тонкая дочь?
Он иногда доставал бабушкину фотографию и показывал мне. Эта фотография сохранились у Шулема, бабушкиного брата, который тоже ушел на фронт, как и дедушка Мендель, но не погиб, а вернулся домой, не нашел там даже могил, только у соседей остатки вещей и несколько фотографий, забрал их и уехал в Израиль.
- Вот, - говорил отец, - Эва, это твоя бабушка. Ты на нее похожа.
Ну да, похожа. Примерно как мопс похож на колли.
Я люблю собак. Их можно назвать «ласкающими носом». Вот моих родителей можно назвать «мечтателями о несбыточном». Когда я еще не родилась, отец мечтал, чтобы я получилась похожей на бабушку Еву, а мать – чтобы он перестал об этом думать. Дальше они оба мечтали, чтобы я не прогуливала школу, начала хоть чем-нибудь увлекаться, похудела и поступила на экономику в университет. А потом они стали мечтать уже только о том, чтобы я поправилась, то есть остались мечтателями о несбыточном, только о другом.

В больнице мне было очень страшно. Я туда приехала поздно ночью, потому что операция была назначена на шесть утра. Мама проводила меня до входа и отправила наверх, а сама поехала домой. Я поднялась в палату, переоделась в пижаму, легла и стала читать книгу и пить чай. Но меня трясло и зубы стучали о край стакана. Кейлы со мной в палате тогда еще не было и вообще никого не было, большая пустая палата, а напротив двери, на сестринском посту, сидел медбрат Михаэль. У Михаэля были длинные ресницы и блестящие карие глаза, он смотрел на меня этими яркими глазами и спрашивал:
- Тебе чего-нибудь принести?
А потом понял, что мне просто страшно. И сказал:
- Если не заснешь, приходи на пост поболтать.
Я пыталась уснуть часов до трех, а потом встала и пошла к Михаэлю. И он полночи рассказывал мне о своих сестрах. У Михаэля три сестры: Шираз, Авиталь и Элинор. Шираз, по его словам, красавица, и Авиталь тоже красавица, а уж Элинор вообще невозможная красавица, ей на улице прохода не дают, хотя ей только девять лет. Когда Элинор исполнится двенадцать, Михаэль купит автоматическую винтовку и наймет охрану.
Мне было немного обидно, что он так распевает о своих сестрах, будто я парень и можно меня не брать в расчет. Но потом Михаэль сказал:
- Ты похожа на мою среднюю сестру, Авиталь. У нее такие же очерченные губы и такой же умный взгляд.
И мне стало полегче, хотя я все еще боялась операции. Михаэля можно назвать «ценителем красоты». Я его спросила:
- А тебе не противно заниматься грязью, если ты так любишь красоту? Простыни тут менять, уколы женщинам делать, судна выносить?
Михаэль удивился.
- Нет, - сказал он, - совсем не противно. Потом эти женщины выздоравливают и снова становятся красивыми. Врач им, может, жизнь спасает, но при этом уродует страшно. Ты видела, как выглядит женщина после операции? Бледная, отечная, тусклая, смотреть тяжело. А я ее отпаиваю, ухаживаю за ней, уколы делаю, таблетки даю, и она постепенно хорошеет. Врач ее потом встретит на улице, красивую, в кофточке с вырезом, и не узнает – он её такой и не видел никогда. А я узнаю. Ко мне часто на улице подходят, сказать «привет».
Я подумала – если поправлюсь, обязательно подойду к Михаэлю на улице и скажу «привет».

Остаток ночи я ворочалась на кровати и думала о том, что бабушке Еве, наверное, было очень страшно, когда ее живой закапывали в землю. И отцу было очень страшно, когда он сначала сам ходил в разведку, а потом посылал туда своих солдат. А мне ведь даже ничего не придется делать, все сделают за меня. Я засну и проснусь, вот и всё. Отец, наверное, тоже не знал, выживет он или нет, а вот бабушка Ева точно знала, что нет. Интересно, если точно знать, что не выживешь, меньше боишься? Наверное, людей еще можно назвать «боящимися надежды», потому что если надежды нет, то и бояться нечего. Я подумала, что с утра спрошу про это у Михаэля, но с утра он уже сменился и вместо него дежурила строгая неулыбчивая Надя, которая велела мне переодеться в специальный халат и залезть на каталку.
Я сказала, что могу пойти ногами, меня же еще не разрезали. Но Надя ответила - нет, на операцию не положено ходить, а положено ехать. И мы поехали.
Возле лифта нас ждал отец. На нем был белый халат, который выдают посетителям, если они хотят проводить родственников до самой операционной. Отец подошел ко мне и погладил открытой ладонью по стриженой голове. И на одну секунду у меня пропал страх.

Косы я отрезала себе сама, ножницами, под корень, в последнем классе школы. Отец со мной после этого не разговаривал две недели. Но до этого он со мной тоже не слишком разговаривал, потому что я плохо училась и отказывалась ходить к репетитору. У репетитора было так скучно, что я уже на входе к нему начинала зевать и весь урок не могла остановиться. Это было ужасно неудобно, и я перестала туда ходить. Отец обозвал меня предательницей и эгоисткой, потому что без репетитора мне не поступить в университет. А я и не хотела никуда поступать, только боялась сказать об этом отцу. И вместо того, чтобы сказать «папа, я не буду поступать в университет на экономику», я отрезала косы. Это было как раз то время, когда надо было подавать документы, если хочешь получить отсрочку от армии. Я не подала документы и ничего не сказала отцу, потому что мы не разговаривали, а когда он снова стал со мной разговаривать, было уже поздно подавать документы, и стало понятно, что я иду в армию секретаршей, потому что никем другим меня все равно не возьмут. Мой призыв был одиннадцатого мая, а второго апреля у меня обнаружили рак.

Кейла очень боялась и все время плакала. А другая наша соседка, Нира, все время ставила веселую музыку. Мне нравилось, а Кейла от этой музыки уходила плакать в туалет. Я думала, отец не будет ходить ко мне в больницу, но он приходил каждый день. Приносил книги, фрукты, сок, один раз даже плюшевого зайца. Смешного, с толстым бархатным носом. Под подбородком у зайца была повязана шелковая ленточка с надписью: «Выздоравливай скорей!». На первом этаже больницы был сувенирный магазин, в нем продавали игрушки. Когда отец ушел, я надела куртку и вместе с капельницей спустилась в этот магазин. Но таких зайцев там не было.
Мама тоже ко мне приходила, и обязательно с едой. А раньше, до болезни, они с отцом постоянно говорили, чтобы я перестала все время жевать. У бабушки Евы от природы была тонкая кость, и у отца тонкая кость. А у меня фигура матрешки: сверху и снизу широко, посередине еще шире. Мама приносила в больницу свои пирожки и вечерами я угощала соседок по палате. Нира брала и ела, а Кейла отказывалась и рыдала. Мы с Нирой изо всех сил уговаривали Кейлу поесть, горел желтый верхний свет, и казалось, что мы просто такая семья. Я будто мама, Нира – папа, а Кейла – капризный ребенок, и его нужно накормить.
- Вы не понимаете! – кричала Кейла, отпихивая тарелку с пирожками. – Может, эти пирожки будут последним, что я в жизни съем!
- Ну и что? – спокойно реагировала Нира, подхватывая пирожки. – Какая разница, что именно ты съешь последним в жизни? Что это изменит? Все на свете что-нибудь съедают последним. Так пусть это лучше будут два вкусных пирожка.
Мы ее тогда все-таки уговорили. Она съела один пирожок с капустой и один с яблоками, а потом потянулась опять к тарелке и нерешительно спросила:
- А если последним, что я съем, будут не два пирожка, а четыре, это что-нибудь изменит?
Нира ответила:
- Нет. Но если последним, что ты съешь, будут не четыре пирожка, а восемь, мы с Эвой останемся без пирожков.

Как-то ночью я разбудила Ниру. Михаэля не было на посту, дежурила Надя, родители спали дома, четыре утра.
- Нира! – спросила я шепотом. - Ты боишься смерти?
- Тссс, - Нира отозвалась моментально, как будто и не спала, - не шуми. Все боятся смерти. Абсолютно все.
- Но я боюсь сейчас! – я потрясла Ниру за плечо. – Я не могу заснуть!
- Так не спи. Зачем тебе обязательно спать? Ты же не работаешь и не ходишь в школу. Лежи себе.
Иногда Нира напоминала мне бабушку Еву, хотя в ней не было ничего от польской панны. У Ниры были темные глаза и большие губы, совсем непохожие на бабушкин тонкий рот.
- Какая разница, когда бояться смерти? – спросила Нира, садясь в кровати. – Думаешь, было бы тебе девяносто лет, ты бы ее не боялась?
- Если бы мне было девяносто лет, я была бы старая! И много бы успела! У меня были бы дети, внуки, я бы уже не работала, и тогда…
- А что, собственно, «тогда»? Ну вот у меня есть дети, и они уже большие. Мне, по-твоему, легче? Внуков у меня еще нет, но не думаю, что с их рождением мне захотелось бы умереть. Эва, все боятся смерти. Ты можешь не переживать, что боишься ее именно сейчас. Тебе еще повезло: чем раньше начнешь бояться, тем раньше закончишь. Вот и всё.
Я растерялась.
- А как можно закончить бояться смерти?
Нира потянулась и легла обратно в постель, под одеяло. Ее волосы лежали по сторонам лица, а голос был глухим, будто она говорила через подушку.
- Умереть.
Позже я поняла, что Нира ошиблась. Можно перестать бояться смерти гораздо раньше, чем умереть. Но, мне кажется, нельзя перестать бояться до того, как начнешь. И в этом смысле мне действительно повезло.

Когда меня выписали, куча народу вышла к машине - провожать. Михаэль, Нира, Кейла, даже Надя. Махали руками, кричали вслед, кто-то привязал к машине воздушный шарик. Я подумала: «Я еду, как невеста». Но не сказала об этом вслух, чтоб не расстраивать отца.
Он сидел за рулем, прямой, как всегда, и осторожно вел машину. Мама время от времени проверяла, не укачивает ли меня. Меня укачивало, поэтому отец останавливался на обочине, и я маленькими глотками пила из термоса зеленый чай.
Дома под столом стоял целый ящик с упаковками разного сока, а в холодильнике лежали мандарины и авокадо. Отец где-то вычитал, что авокадо полезно при химиотерапии. Я терпеть не могу авокадо, они какие-то ненормально мягкие, не овощ, а каша. Но отец садился напротив и двигал горлом каждый раз, когда я глотала. У него тогда появлялось такое выражение на лице - ради этого его выражения я могла бы есть мягкое глупое авокадо очень долго. Даже вместе с кожурой.
Жить стало неожиданно легко. Родители не выясняли «какую оценку ты получила за экзамен?» или «почему ты все время смотришь телевизор?». Они спрашивали только «как ты себя чувствуешь?» и приносили что-нибудь поесть. Я вспоминала то, что говорила Нира – даже если этот мандарин будет последним, что я съем, это ничего не изменит, и поэтому незачем отказываться от вкусного мандарина. Постепенно я перестала бояться смерти. Ведь смерть, боишься ты ее или нет, все равно постоянно с тобой. Когда люди узнают, что заболели, им вдруг начинает казаться, что они смертны, а окружающие – нет. А еще все почему-то считают, что чем дольше живешь, тем лучше. Но ведь это неправда. Все когда-нибудь умирают, и если бабушка Ева умерла раньше, чем умрут, допустим, мои родители, это не значит, что она хуже их жила. Она не стала старой, не сгорбилась и не покрылась морщинами, и я ими тоже не покроюсь, если умру сейчас. Мне не нужно будет учить скучную экономику и получать высшее образование, которого я все равно не получу, потому что у меня нет способностей и плохая память. В нашей школе девочки могли раз в месяц получить освобождение от уроков спорта, это называлось «временное освобождение». Мы тогда уходили на лужайку за школу и целый урок валялись там, болтая и грызя шоколад. Рак освобождает меня от кучи неприятных вещей. Правда, это освобождение не временное. Но зато родителям сейчас куда больше жалко меня, чем будет жалко потом, потому что я молодая, а еще – потому, что, когда я уже не буду молодой, у меня уже не будет родителей, и меня будет некому жалеть. Во всяком случае, так сильно.
В перерывах между химиотерапией, если меня не тошнило, я ходила на море. Там гуляли разные люди, каждое утро одни и те же, мы здоровались и улыбались друг другу. Все мои бывшие одноклассники были в армии, никому не нужно было ничего объяснять и отец не допрашивал «куда ты пошла?». Мама напоминала, чтобы я мазалась кремом от солнца, не перегревалась и не ходила с непокрытой головой, поэтому я надевала кепку с улыбающимся Микки-Маусом. Сверху кепки были приделаны большие мышиные уши. Ее привез мне из командировки в Америку мой дядя Рон, сын дедушки Шулема. Раньше мне казалось глупым разгуливать по улице в кепке, к которой приделаны уши, а теперь стало все равно. Даже любопытно: что могут подумать люди, увидев такую кепку?

Людей, которые гуляли одновременно со мной вдоль моря, можно было назвать «оставляющими следы». Многие из них внимательно смотрели себе под ноги. Я тоже смотрела под ноги, впечатывала в песок свои следы и думала о том, что любые следы на берегу исчезают очень быстро, и неважно, кто их оставил – тот, у кого есть раковая опухоль, или тот, у кого ее нет. У Михаэля есть три сестры, и у каждой из них свои черты лица. Даже если одна из них умрет, мама Михаэля никогда не скажет «у меня трое детей», она всегда будет говорить «у меня четверо: три дочери и сын».
У бабушки Евы тоже было четверо, только наоборот: трое сыновей и дочь. Вторым, после моего отца, был его брат Исаак. Если бы он остался жив, я бы звала его «дядя Ицик» и, может быть, пока была маленькой, карабкалась к нему на плечи. Он был высоким. Третьей была сестра, её звали Батья. «Батья» означает «дочь Всевышнего» - она родилась очень слабенькой и родители много молились, чтобы ребенок выжил. Наверное, они решили, что если назвать девочку Батьей, Всевышний ее немножко удочерит. Он и удочерил, немножко. Когда бабушку Еву с семьей закопали в землю, моей тете Батье было восемь лет. А младшего сына звали Меир. Я ничего про него не знаю, кроме того, что ему еще не было трех – значит, ему еще не состригли длинные волосы, и он ходил с локонами, как девчонка. Вот с моим дядей Меиром непонятно. Когда бабушка Ева с детьми шли туда, где их потом закопали, на них смотрели люди – местные жители или охранники какие-нибудь. И, наверное, думали, что у бабушки Евы две дочери: Батья в длинном платье и маленький Меир с длинными волосами. И те, кто их закапывал, тоже так думали, даже если мельком. То есть, получается, они похоронили еще одну девочку, которой никогда не существовало. Значит, можно убить даже того, кого нет? А как же быть с тем, кто на самом деле лег в его могилу? Мой дядя Меир как будто не окончательно умер, если так. Он был маленьким и совсем не боялся смерти, поэтому ему тоже в каком-то смысле повезло.

Когда заканчивается химиотерапия, вас зовет врач и что-нибудь говорит. Некоторым говорят «ваши шансы на выздоровление – пять процентов». Кейле сказали что-то вроде этого. А некоторым говорят просто «надо наблюдаться». Я лежала в постели за пару дней до очереди к врачу и опять не могла заснуть. Если мне скажут «шансы пять процентов», отец, наверное, будет плакать. Раньше он из-за меня никогда не плакал, а только кричал. Он вообще никогда не плакал. Мама плакала иногда, но тоже не из-за меня. Она плакала как-то на Дне Катастрофы, когда отец по радио рассказывал про бабушку Еву. Мы слушали эту передачу дома и мама плакала у радиоприемника. Но, когда отец пришел домой, она уже успокоилась. Интересно, думала я, если мне скажут «шансы два процента», мама будет плакать?
На следующий день я, как обычно, пошла с утра на море и вдруг подумала, что надо зайти к врачу. Мне захотелось пойти к нему без родителей, чтобы он сначала мне одной все сказал. Они, конечно, меня одну к врачу никогда бы не отпустили. Поэтому я развернулась, не дойдя до моря, и поехала в больницу. Обычно мой врач принимает по записи, но я понадеялась, что вдруг у него будет перерыв и я к нему войду.
У него не было перерыва, но он узнал меня, обрадовался и пригласил в кабинет. Я вошла после очень старой бабушки, которая выходила долго-долго и все время благодарила. Интересно, за что она так благодарила? Ей сказали, что она никогда не умрет? А врач может такое сказать? Если да, то врачей можно назвать «врущими в белых халатах». Но вообще-то их в любом случае можно так назвать.
Моего врача зовут доктор Шейнин. Он самый молодой онколог во всей больнице и очень переживает за пациентов. Ему так мало лет, что можно было бы звать его по имени, если бы я знала, как его зовут. Но я не знаю, потому зову его «доктор Шейнин».
Он смотрел на меня и улыбался.
- Очень, - и повторил еще раз, на случай, если я не поняла, - очень хороший прогноз. Мы даже не ожидали, что ты так здорово отреагируешь на химиотерапию. Прекрасные анализы, просто чудо.
Я кивнула.
- И что мне теперь можно делать?
- Абсолютно все! – доктор Шейнин улыбнулся так радостно, будто это ему теперь можно было делать абсолютно всё. – Работать, учиться, гулять. Через полгода - ко мне на проверку.
- А потом?
- Еще через полгода - опять на проверку. Через пять лет, если все будет хорошо, перейдем на раз в год.
- Если все будет хорошо?
Он меня неправильно понял и замахал руками.
- Будет, будет, Эва! Обязательно будет. Я даже не сомневаюсь. У тебя очень хороший прогноз.
Это звучало странно, я подумала, что чего-то не поняла. Но переспрашивать постеснялась. Разве так может быть, что сначала у вас рак, а потом вдруг «очень хороший прогноз»? Очень хороший прогноз – на что?
Кажется, я сказала это вслух. Потому что доктор Шейнин ответил:
- На нормальную жизнь. У тебя больше нет рака. И мне очень нравятся твои анализы.
Один раз, в пятом классе, ко мне подошел Гай Реканати и сказал «мне очень нравятся твои глаза». Развернулся и убежал. А еще как-то, уже в девятом, девчонки обсуждали, у кого какая фигура, и Галит сказала «мне нравится Эвина шея. Даже странно, что при такой фигуре у нее такая красивая посадка головы».
А вот доктору Шейнину нравились мои анализы. Даже странно, что при таком диагнозе у меня такие замечательные анализы.
- Даже странно, да?
Он рассмеялся.
- Ни капельки ни странно. Просто очень хорошо. Иди домой, передавай привет родителям, гуляй побольше и ешь витамины.
- Авокадо? – спросила я.
Но доктор Шейнин уже думал о чем-то своем, листая бумаги на столе. И ответил как-то машинально:
- Да-да, можно и авокадо.
Я видела, что ему уже не до меня. Но еще одну вещь мне очень хотелось спросить.
- Доктор, а как вас зовут?
Он поднял глаза от бумаг и снова мне улыбнулся.
- Яков.
Яков – красивое имя. И я сказала:
- Спасибо.

На море гудели волны. Я ходила по песку, привычно впечатывая ступни. Странно. Получается, у меня больше нет рака и я теперь не умру? То есть когда-нибудь я, наверное, умру, но вряд ли раньше Кейлы. И даже вряд ли раньше доктора Якова Шейнина, он ведь старше меня. И – тут я даже остановилась от странности этой мысли – вряд ли раньше родителей? Получается, они все умрут, а я всё еще буду жить? Я представила длинную цепочку людей, выстроившуюся в очередь. В этой цепочке первой стояла очень старая Рейза из палаты на моем этаже, Рейза уже почти не шевелилась и никого не узнавала, хотя у нее тоже была раковая опухоль, поэтому ее и положили к нам. За ней стояла Кейла, у которой прогноз - пять процентов. За Кейлой – Нира, потом мои родители, потом доктор Яков Шейнин, а в середине – я. За мной тоже стояли люди, они умрут позже меня.
Последнее время мне казалось, что я стою в этой очереди первой, даже раньше Кейлы, потому что у Кейлы есть хотя бы ее пять процентов, а у меня их может не оказаться. Поэтому можно не разговаривать с отцом об университете и не слушать маминых упреков, что я опять поправилась. В последнее время она и не упрекала. А теперь, наверное, все начнется опять? Выходит, чем ближе к краю ты стоишь в очереди на смерть, тем лучше к тебе относятся и тем меньше тебя упрекают. Интересно, а есть такой способ, чтобы все время стоять на самом краю этой очереди, но все-таки не умирать?
Мне нравилось думать о докторе. Я раньше приходила к нему на прием, смотрела и думала: «У него нет седых волос и долго еще не будет, даже после того, как я умру». Было неприятно, что каким-нибудь утром он, может быть, подпишет заключение о моей смерти, а вечером будет сидеть в ресторане и жевать бифштекс. Хотя тот, кто когда-то был этим бифштексом, тоже стоял в очереди на смерть и оказался в ней раньше доктора Шейнина, а мог бы и не оказаться, если бы мясник выбрал кого-нибудь другого в тот же день. Может, доктора еще задавит машина до того, как я умру. А теперь оказалось, что ему необязательно попадать под машину, чтобы я его пережила. От этой мысли делалось приятно, будто я немножко продлила жизнь симпатичному доктору.

А хорошо бы ничего не рассказывать дома. Пусть бы они считали, что я по-прежнему больна. Может, еще неделю не говорить? Или две. Буду пить соки, есть вкусные вещи и думать о чем-нибудь приятном. Или ни о чем.
Бабушка Ева умерла раньше всех. Она хотела, наверное, чтобы Меир ее хоронил, маленький Меир, превратившийся в крупного мужчину, чтобы стоял возле ее могилы и горько плакал. Над бабушкой Евой некому было плакать - тех, кто мог бы о ней заплакать, закопали вместе с ней. Остался только отец, который пришел уже потом. Тощий носатый мальчик с оттопыренными ушами. Сильнее всего он, наверное, плакал сам о себе.
Мне стало ужасно жалко их всех. Бабушку Еву, такую стройную и с такой красивой посадкой головы, Меира, который даже не успел понять, что умирает, Батью и Исаака, которые, наверное, успели, а это гораздо хуже, и отца, лопоухого и несчастного, который после их смерти никому не свете не был нужен. А еще мне стало жалко себя, потому что у меня нет больше рака и отец теперь не будет на меня так смотреть, когда я глотаю. Я села на песок и заплакала, уткнувшись в колени головой в кепке с Микки-Маусом. Со стороны, наверное, это смешно смотрелось: сидит на песке ушастый Микки-Маус и рыдает.

Ко мне подошел мальчик, не очень большой. Молча постоял рядом. Потом тронул меня за плечо и сказал:
- Классная кепка. А почему ты плачешь?
Мне было приятно, что он вот так подошел. Поэтому я подняла голову:
- Так… Случилось кое-что.
- Что? – спросил мальчик и подергал ногой в белой кроссовке, вытряхивая песок. На кроссовке был нарисован красный Спайдермен. Он карабкался прямо по кроссовке куда-то вверх. Я засмотрелась на Спайдермена и не ответила, поэтому мальчик закончил трясти кроссовкой (песок разлетелся в разные стороны и немножко попал мне за шиворот) и повторил:
- Что у тебя случилось?
- У меня бабушка умерла.
Мальчик вздохнул и уселся на песок рядом со мной. Поёрзал.
- Это бывает. Моя тоже в прошлом году умерла. Но я не плакал.
Он так значительно это сказал, что мне стало интересно.
- Почему?
- Потому что мама сказала, что бабушка ушла на небо. А на небе лучше, чем здесь. Поэтому нужно не плакать, а радоваться за старого человека, которому там хорошо.
- И ты радовался?
Мальчик со Спайдерменом на кроссовках поковырялся в песке.
- Да нет… Чего тут особо радоваться. Но я подумал, значит, так надо, чтобы ей было хорошо. Она уже совсем старенькая была, сгорбленная, все время сидела в кресле и не вставала. Мама сказала, на небе она распрямится и снова сможет ходить. Так, наверное, действительно лучше.
Я позавидовала бабушке этого мальчика, которая сумела прожить так долго, что даже перестала вставать.
- А моя бабушка была совсем молодая. У нее были черные косы и хорошая осанка. И трехлетний сын.
Не знаю, зачем я это сказала. Он удивился:
- Бабушки бывают молодыми?
- Конечно, бывают, - кивнула я. – Все бывают молодыми. А вот старыми – не все. Твоей бабушке здорово повезло.
- Я никогда не буду старым, - сказал мальчик. У него были светлые волосы, в которых тоже был песок.
- Обязательно надо стать старым, - строго сказала я ему. – Запомни это.
- Зачем? – он смотрел на меня удивленно и его удивленные глаза казались серыми из-за моря.
- Потому что тот, кто не становится старым, умирает молодым. Разве ты хочешь умереть молодым?
- Я вообще не хочу умереть! – возмущенно сказал мальчик. – И никогда не умру. Я же не бабушка.
Он осмотрел меня и добавил:
- Уже почти незаметно, что ты ревела. Можно идти домой.
- Тебя ругают, когда ты плачешь, да? – догадалась я.
- Ага, - кивнул мальчик. – Но я редко плачу. Только если со мной подерутся несправедливо. Мама говорит, все драки несправедливые, потому что бить нельзя. Но это неправильно, потому что иногда бить нужно. Иначе будут бить тебя.
Да, пожалуй. Лучше драться, чем молча идти туда, где тебя убьют. Если бы бабушка Ева могла драться, ее бы не убили.
Мальчик мне нравился.
- Хочешь, я подарю тебе эту кепку?
- Ух ты! – обрадовался он. – А тебе не влетит?
- Нет, - я сняла ушастую кепку с Микки-Маусом и нахлобучила мальчику на светлые волосы. – Носи теперь. Только не потеряй.
Мальчик запрыгал по песку, наблюдая за тем, как у его тени колышутся большие мышиные уши.
- Как тебя зовут? – спросила я.
Он на секунду замер, смешно поджав ногу в кроссовке со Спайдерменом, и снова плюхнулся на песок.
- Меир.
На секунду я испугалась, что ослышалась.
- Как-как?
- Ме-ир! Ты что, никогда не слышала этого имени? Так звали великого раввина, рабби Меира! А еще так звали основателя Тель-Авива Меира Дизенгофа. Так звали многих великих людей.
Да, это я знала.
- А в честь кого из них тебя назвали?
- В честь дедушки Меира, маминого отца. Он умер до того, как я родился.
Видимо, я все-таки перегрелась. Горячий пульс стучал в висках.
- Мне надо идти, - Меир поправил кепку с Микки-Маусом, - меня мама ждет. Я обещал ей вернуться до обеда.
- Иди, конечно, - согласилась я. – Нехорошо заставлять маму ждать.
Меир отбежал на несколько шагов и обернулся.
- Эй, а тебя как зовут?
Мне стало легко и весело. Я ему крикнула:
- Батья!
- Пока, Батья! – Меир махнул рукой. – Приходи еще, я здесь часто гуляю!
- Пока, Меир!

Я сняла сандалии и пошла по песку, взрывая его ногами. Ближе к морю песок был влажным и разбрасывался тугими мокрыми шариками. А сухой песок растекается, как вода. Интересно, встречу я снова Меира или нет? Хотя это неважно. Он знаком теперь с Батьей, взрослой девочкой, старше него. Та девочка, за которую незнакомые люди могли принять маленького Меира с длинными волосами, никогда не существовала, но все равно умерла. Зато жива Батья, подарившая Меиру кепку с Микки-Маусом. Есть же кепка. Есть Меир, который знаком с Батьей и может ее описать. И есть я, которая видела их обоих.
А еще я подумала - раз у меня больше нет рака, бабушка Ева, наверное, тоже уже вернулась. И вот об этом надо будет обязательно рассказать отцу.
лукавый

То кемпбеллы идут, ура, ура

- У меня очень приятный зубной, - начинает Коллега, и я понимаю, что уровень окружающей меня жизни в очередной раз освежающе поднялся. - Просто прелесть, а не зубной. Чистит он мне вчера канал... Чистит-чистит, медленно так, спокойно, задумчиво, долго, и зубы заговаривает. Вот, говорит, тут в одном месте есть у тебя в канале такой загиб... (а сам туда-сюда иголочкой, туда-сюда), так вот я в этот загиб не понимаю, как попасть (и иголочкой так это "тык, тык, тык"). Можно, конечно (и туда-сюда иголочкой, как сомнамбула) оставить кусочек этого канала и не чистить его, зачем он нам... (а иголочка всё ходит, ходит) а можно, с другой стороны, и попытаться все-таки дотуда дощупать... только вот есть опасность при этом - иголку сломать...

Я сижу, говорит Коллега, мне уже хорошо, я не слушаю, чего он там говорит, я под его голос отключаюсь, а он все пилит что-то, пилит, выпиливает, почти что по дереву режет. И бормочет, бормочет, бормочет... Я ему до всего еще говорю - доктор, а может, сразу нерв удалим? Вы же меня знаете, у меня всё равно этим кончится, у меня будет так болеть, что лучше сразу удалить! А он мне отвечает - нет, не принято так, что это за дела, "сразу удалить", по всем правилам больной сначала помучаться должен...

Хороший у меня зубной, - с нежностью говорит Коллега. - Мне будет жаль, когда он умрет.

* * *

Весна в этом году только начинается, но уже удалась. Я смотрю сама на себя и не могу понять: это у меня голова так чем-то занята, что я ничего не соображаю, или это я всегда так живу, просто обычно это меньше в глаза бросается? На днях проходила проверку сумок на иерусалимской автобусной станции. Процедура рутинная, а с моим количеством поездок по стране - практически ежедневная. "Телевизор", как в аэропорту. Кладешь сумку на ленту, она въезжает под резиновую стеночку, там её просвечивают и через пару секунд сумка выезжает с другой стороны. Прохождение данной процедуры, ей же Богу, не требует особой интеллектуальной одаренности. Положил сумку, прошел два шага (сумка тем временем проехалась под "телевизором"), снял сумку, пошел дальше. Всё. Вбегаю на автобусную станцию (спешу). Зашвыриваю сумку на ленту и убегаю на эскалатор. Проверка безопасности, да?

Хорошо, у меня внешность неподозрительная и сумка размером с почтовую марку. Вернули, улыбнулись и сделали вид, что поверили. Сумку попросили, однако, забрать. Забрала. И "то ли еще будет" подумала про себя. Немного опасливо, но больше с интересом.

На следующий день мы с Димой собирались идти в гости, а перед этим я решила быстро пропылесосить пару комнат. Ну чтобы вернуться из гостей в чистый дом. Дима помогает, мы спешим. Решаю рационализировать процесс:
- Слушай, - говорю, старательно жужжа пылесосом по ковру, - давай я сейчас еще в кабинете пропылесошу, и всё. А ты, пока я тут пылесошу, пойди убери пылесос.

Нет, у нас дома не два пылесоса. А триумф логики над здравым смыслом продолжился к ночи дома у Коллеги. У них уже пять лет живут кот и собака. Дружат, выросли вместе. Кот - персидский, голубого окраса, аккуратное облако в штанах. Собака - овчарка, нормальная такая лошадь, добрая и общительная. Я обоих, кота и собаку, знаю с их раннего детства, присутствовала при появлении в Коллегином доме, поэтому и дом её без них уже плохо себе представляю. А тут - сидим, пьем чай. Звонит телефон, Коллега отходит ответить. А ко мне приходит общаться кот. Отирается у ног, мол, почеши. Беру его на руки и принимаюсь чесать. Кот доволен, мне тоже хорошо. В этот момент из-под стола, носящего кодовую кличку "место", выскакивает собака. Радостная: тут чешут! Мордой возникает на уровне моего лица. И мысль, острая и резкая, на секунду заставляет меня нервно сжать руки вокруг кошачьей тушки:

- Опа. Немецкая овчарка. А у меня кот на руках. Всё, конец. Сейчас бросится.

Когда я рассказала об этом Коллеге, она сказала:
- Это в тебе зазвучало коллективное бессознательное.
- Моё? - удивилась я.
- Нет, - качнула головой Коллега. - Кота.

* * *

Улицы радуют не меньше, чем коллективное бессознательное. Даже больше. Еду в автобусе, по трассе Тель-Авив - Иерусалим. Машин немного, наш автобус вежливо едет по правой полосе, а слева нас время от времени обгоняет всякое. Я сижу у окна и плаваю в своих мыслях. И мимо моих глаз проезжает Тойота Королла, довольно необычного для Израиля цвета. Можно назвать его сизым, что ли: что-то среднее между серым и голубым, матовое, без блеска, очень мягкое и, на мой взгляд, приятное для глаз. Я любуюсь на эту сизую Тойоту Короллу и думаю "красивая какая, жаль, быстро проехала, я не разглядела" (она-то, может, и не быстро, но пока я на дороге замечу вообще что-нибудь, пусть это будет даже низенько летящий сизый бегемот, он тоже нас обгонит и я тоже буду думать - жаль, быстро пролетел). Через две минуты появляется следующая обгоняющая нас машина. Сизая. Тойота Королла. "Сезон", понял Штирлиц. После второй сизой красавицы проехало еще несколько машин, а за ними - еще одна Тойота Королла. Того же цвета. Я заинтересовалась.

Может, у меня начались галлюцинации, а может, в зоопарке чистили вольер семейства сизых Тойот, а их самих отпустили прогуляться. Но за двадцать минут я насчитала шесть таких вот совершенно одинаковых ласточек. Нет, это не могла быть одна и та же Тойота - с какого-то момента я уже следила во все глаза. Парочка вообще остановилась полюбезничать возле светофора, и я смогла с удовольствием понаблюдать за их интеракцией. Еще одна заворачивала за угол перед нами, уже после того, как мы въехали в Иерусалим. А потом меня встретила Наташа, я пересела к ней в машину и на время забыла про Тойоты. До тех пор, пока очередная Она (вот тут я уже не знаю, может, и одна из тех шести) не обогнала нас уже совсем в другом районе города. Обогнала и встала на перекрестке ровно перед нашим носом. Наташа, спросила я мягко, стараясь не выдать себя голосом. Что ты видишь перед собой?
- Машину, - честно ответила Наташа. Она умеет быстро и четко отвечать на поставленные вопросы. - Автомобиль.
- А какую машину ты видишь перед собой, Наташа? - спросила я, трепеща. (Вот как сейчас скажет "танк"...)
- Тойоту Короллу, - сказала Наташа.
- А какого цвета?
- Сероватая какая-то. Немного в голубизну. Сизая, что ли. А что?
- Ничего, - задумчиво сказала я, поворачиваясь в другую сторону. - А вон там, за светофором?
- Такую же, - честно ответила Наташа. - Тойоту Короллу. Сизую. А что?
- А ничего, - сказала я весело. - Ты не замечала раньше, что у нас на город началось нашествие сизых Тойот?
- Вроде не замечала, - призналась Наташа. - А что?

Излишне добавлять, что с того дня (а прошло уже какое-то время) я ни разу не встретила на улице сизых Тойот. Ни одной. Я смотрела.

А тогда мы отвлеклись разговором и поехали дальше. Доезжаем до Наташиного дома, паркуемся. Наташа живет в пригороде, там частные дома, возле каждого дома - стоянка. Возле Наташиного - тоже, а рядом, вплотную - стоянка соседей. Тру глаза. На стоянке наташиных соседей, дверью в мой высунувшийся нос, стоит машина. Сизая. Тойота Королла.

* * *

Состояние всеобщего непонятно чего постоянно должно хоть в чем-нибудь выражаться. Едем с утра с Димой, уже в нашей машине, обсуждаем тот прискорбный факт, что ему нужна новая сумка. Прискорбный потому, что всё мое семейство отличает одна деталь: мы ненавидим ходить в магазины. Сообщение, что что-то удобное и любимое износилось практически в дым, и нужно тащиться туда, где висят и лежат такие же новые, и выбирать из них, не находить, тащиться в другое подобное место и так проводить как минимум полдня, повергает нас в уныние и мрачность. Я не понимаю, зачем нужны новые ботинки, если у старых еще есть подошва. Ну, я и магазины - это особый случай, но Дима тоже не фанат ходить и покупать. А сумка ему все-таки нужна, на работу ходить. Поэтому думаем вслух, какая. Надо же развлечь себя с утра.
- Розовая, - говорю я.
- С блестками, - поддерживает меня Дима.
- Пушистая? - предлагаю.
- Нет, - отказывается Дима, - не пушистая. Мохнатая.
- С блестками? - уточняю.
- Обязательно, - соглашается Дима. - И с колокольчиками по краю.
- И с кисточками.
- И с наклейками. Объемными. Переливающимися.
- И с двумя карманами. И чтобы когда отрываешь карман, раздавалась музыка.
- Одна и та же из обоих карманов?
- Нет, зачем. Разная. При открывании правого кармана пусть раздаётся "Эх, нет у нас бананов", а при открывании левого - "То кемпбеллы идут, ура, ура".
- Или наоборот.
- Или наоборот.
К нам присоединяется едущий с нами сосед.
- А еще, - предлагает, - пусть из каждого кармана при открывании вылетают мыльные пузыри.

На мыльных пузырях и на кемпбеллах мы согласились, что сумка идеальна и что именно такая Диме и нужна. На работу ходить. Весь этот разговор с большим интересом прослушала наша дочь Муся, чьи эстетические запросы, собственно, и послужили основой для разработки модели. Вечером мы возвращаемся домой, без сумки, зато снова с Мусей. На перекрестке обнаруживаем пробку (а время довольно позднее и, теоретически, пробки там быть не должно). Встаём. Глядим на длинную череду машин, стоящую перед нами.
Я удивляюсь:
- Это что?
- Ну как же, - отвечает мне Дима. - Это пробка, ура, ура.
- Да кто в эту сторону вообще едет в такое время в таких количествах? - недоумеваю я.
Задремавшая было Муся открывает глаза и с сонной уверенностью даёт ответ:
- Кемпбеллы!
  • Current Mood
    весна
хорош

Любовь и смерть в европейской литературе

Это не я сказала, это кто-то давно сказал. Я уже не вспомню, кто. Человечество глобально волнуют три темы: смерть, пол и выделения. Нет, не тот пол, который под ногами. И не те выделения, которые из выхлопной трубы. Я читала, что если Маяковского во время выступлений (а он любил поговорить) спрашивали, когда же будут стихи, он кокетливо отвечал - "а вам хочется, чтобы поскорее интэрэсное началось?". Смерть, пол и выделения - это "интэрэсное" нашей жизни. Все остальное гораздо менее интэрэсно. У моей подруги, преподававшей в университете, была студентка, собиравшаяся писать курсовую работу на тему "Любовь и смерть в европейской литературе". Кажется, её все-таки отговорили, предложив выбрать что-нибудь чуть менее масштабное. Но по сути, девочка была права. Если бы она к идее любви и смерти добавила еще тему выделений, курсовик под названием "Любовь, смерть и выделения в (да чего там европейской) мировой литературе" предендовал бы на звание знаменитого трактата "Связь всего со всем". А если бы эта работа была когда-нибудь закончена, больше филологам можно было бы вообще ничего не писать. И психиатрам тоже.

Темы неизменны, времена меняются. Раньше было достаточно сказать "я знаю Грету, которой нравится Ганс" - и ты в десятке. Теперь это никого не удивит - Ганс, Грета. Раздевайся давай. Мы и раздеваемся. "Мне нравится Ганс". Ну и что? "Мне нравится голый Ганс". Это уже лучше. "Мне нравится лежащий голый Ганс". Интересно-интересно. Хотя в самом деле, может, лег он просто отдохнуть. Давай подробности.

Мне нравится лежащий голый Ганс, потому что мне сразу хочется... - неплохо.
Мне нравится лежащий голый Ганс, к которому так приятно... - еще лучше.
Мне нравится лежащий голый Ганс, на котором я позавчера (описание) - даст ист фантастиш. Для полного счастья лежащего голого Ганса можно сначала изнасиловать, затем на него пописать, а после придушить. В этом месте некоторые скривятся. Не потому, что им неинтересно, просто жалко Ганса. Хотя и с мёртвым, с ним еще запросто можно... Молчу, молчу.

Не имеет значения, с какого боку подойти к освещению данных тем. Их важно упомянуть, а дальше они уже работают за вас. Фразы "я люблю смотреть, как женщины какают", "я не люблю смотреть, как женщины какают", "меня возмущают люди, любящие смотреть, как женщины какают" или "меня возмущают люди, говорящие на тему какающих женщин" - это ровно одно и то же. Тема затронута, вес взят. Смерть, пол и выделения. Можно поощрять, можно отрицать, можно негодовать. Но даже фраза "мне совершенно все равно, какают ли женщины вообще" - о том же самом.

Кому интересно знать, что автор любого текста в момент написания этого самого текста сидит голодный? Кого волнует, что он, печатая читаемые вами строчки, хочет спать? А вот если бы вы узнали, что всё то время, пока писалось читаемое произведение, автор мучался поносом? То есть вот натурально через каждые две-три строчки отбегал, и... А произведение - научная статья. Еще неплохо, если автор сразу после написания текста умер. Желательно во время полового акта, хотя можно и просто от несчастной любви. Какое величие приобретает его посмертно вышедшая статья "Уничтожение насекомых в бытовых условиях", а?

Ничего стыдного или неудобного в этом нет. Все мы, рожденные женщиной от мужчины и еще в зародышевом виде глотнувшие коллективного бессознательного, реагируем на одни и те же красные флаги. Хотя кому-то для того, чтобы придти в экстаз, достаточно слова "омнибус", потому что оно похоже на слово "обнимусь", а кто-то избалован и радуется исключительно описанию синхронного акта дефекации, произведенного совокупляющейся парой на каменной могиле. Неплохо еще, если пара гомосексуальная, а могила - одного из них. Хотя это, конечно, уже деликатес.

Когда я служила в армии и проходила курс молодого бойца (нет, тут не будет рассказа об армейском туалете), всё наше отделение - пятьдесят молодых здоровых девочек (нет, рассказа о лесбийской любви здесь тоже не будет) каждое утро выводили (нет, не хоронить умерших за ночь) на зарядку. Подъем на курсе молодого бойца производится где-то в четыре утра, зарядка, соответственно, в полпятого. А среди ежедневных упражнений было одно, намертво врезавшееся в мою и без того ничего не забывающую память. Мы ложились на спину, сгибали ноги в коленях, прижимали их, согнутыми, к груди и в таком виде должны были поднимать и опускать корпус. Выглядело это... ну как если бы по площадке качались одновременно туда-сюда пятьдесят упавших неваляшек. Но изюминка была не в этом. Поднимая и опуская корпус из положения лёжа, пятьдесят девочек должны были одновременно выкрикивать "од!". "Од" на иврите - это "еще". Я до сих пор не знаю, кто изобрел это упражнение. Если я когда-нибудь найду этого человека, я поблагодарю его за максимально лаконичную модель мира. Правда, несколько примитивную.

Представьте себе. Темнота, фонари. Асфальтовая площадка. Пятьдесят лежащих девочек в военной форме синхронно поднимают и опускают тела с поджатыми к груди ногами и скандируют: "од! од! од! од!". Мы начинали смеяться. Мы скандировали это "од" так, что просыпались две соседних базы. У нас болели спины. Над нашими головами постепенно вставало солнце.

* * *

Пособие для начинающих творцов: задумывая сюжет, позаботьтесь о том, чтобы в нём... А, ерунда. Не надо ни о чем заботиться. Подсознание всё сделает за вас.

Глава первая. Описывается старуха. Нет, лучше молодая девушка. Или обе. Итак, молодая девушка и старуха. Живут вместе - возможно, родственницы. Девушка, допустим, некрасива (чтобы не идти совсем уж по канону), старуха невероятно обаятельна и тяжело больна. Читатель млеет от её присутствия и содрогается от опасения, что она вот-вот умрет (автор изначально производит впечатление человека, способного на гадость). С точки зрения здоровья обаятельной старухе день за днём становится всё хуже (внимание, пошла тема смерти).
Глава вторая. Появляется молодой человек (оп, уже тема пола). Влюбляется. В этой главе читатель еще не догадывается, в кого.
Глава третья. Некрасивая девушка принимает душ. В душе хочет писать (как великолепно двусмысленно, однако, можно прочесть эту фразу). Проделывает желаемое, с интересом следя за процессом (читатель узнаёт о существовании у героини подсознания). Сокрушается, что некрасива (тонкая связь между физиологией и полётом мысли).
Глава четвертая. Герой, вопреки читательским предположениям, влюбляется в старуху. Носит ей цветы и мучается, не решаясь признаться (хотя она, конечно же, всё понимает). Неплохо описать пару-тройку эротических снов героя. Я чуть было не написала "в туалете", но тогда получится, что герой прямо в этом туалете и спит, а это уже перебор. Хотя туалет может быть местом действия эротических снов. Ну или бедный герой мучается запором и засыпает, сидя на унитазе.
Глава пятая. Если мы пишем не слишком длинное произведение, в этой главе уже желательно кого-нибудь убить. Кого-нибудь помельче. Можно животное (в этом месте начинают рыдать все те, кто любит кошек больше, чем людей. Не жалейте их: все остальные будут рыдать через две главы). Герой, мучаясь бессонницей, швыряет вазу в орущую домашнюю скотину, неожиданно попадает скотине прямо по голове и проводит непростую ночь над трупом.
Примечание мелкими буквами: если автор сомневается в своем таланте, герой может попытаться напоследок совокупиться с результатом своих расстроенных нервов. Семейную аудиторию книга в этот момент явно потеряет, но зато те, кто рискнет читать дальше, дочитают уже до конца. Хотя бы из любопытства, а что еще придумает этот козел.
Глава шестая. Герой, чисто выбритый, с заплаканными глазами, идёт навестить старуху. Скрывает от неё, что убил домашнего питомца. Выходит в соседнюю комнату, высморкаться в занавеску. Застаёт за занавеской девушку, сидящую на подоконнике и читающую книгу. Удивляется, от удивления кладёт руку девушке на плечо. Дальше - по разумению автора, но тенденция понятна.
Глава седьмая. Старуха начинает умирать. Желательно долго, с улучшениями, ухудшениями и бурными признаниями в различного рода гадостях, совершенных за небесполезно прожитую жизнь (уместно упомянуть перстень с ядом). Некрасивая девушка и отчаянный герой слушают, сидя у её постели. В перерывах бегают в соседнюю комнату заниматься разнообразыми видами секса - ну или в туалет. Можно одновременно. Во время одного из таких эпизодов старуха находит в себе силы встать, доходит до замочной скважины и убеждается, что влюбленный в неё герой недолго будет страдать на её могиле. Бедняжка падает на пол, пораженная увиденным, и в шоке отдает Богу душу. Никто не знает, что в последний момент ей удается подсыпать из перстня яд в стакан воды, стоящий на столе.
Глава восьмая. Герой и девушка, похоронив старуху, медленно и печально занимаются любовью на ложе усопшей. После достижения траурного оргазма герой протягивает руку к стакану с водой: его мучает жажда. Воду, разумеется, не меняли все эти дни - было не до того. Перед тем, как отпить, обреченный агнец бережно поит свою возлюбленную. Возлюбленная начинает тяжело дышать (читатель принимает это за признаки страсти), и в этот момент герой понимает, как же она ему надоела. Немедленно сообщает ей об этом, после чего она умирает, оскорбленная напоследок. Я воздержусь от рекомендаций герою, что именно можно сделать с телом. Тем более, герою не до того: ему и самому недолго осталось.
Глава девятая. Герой, глотнувший совсем чуть-чуть отравленной воды, мучается дилеммой, умереть или не умереть. Вместе с ним мучается читатель. Отравленный пьет бесконечное количество воды и бесконечно бегает в туалет, чтобы вымыть из себя всё то, что вымыть, увы, нельзя. Процесс вымывания можно описывать детально, а можно просто упомянуть. В конце концов, пожалев читателя, герой благополучно уходит в мир иной, и за его гробом уже не идёт никто: некому.
Эпилог. Ворона, пролетая, гадит на могилу. Неважно, на чью.

* * *

В нас всех живет озорное "од" на эти темы. Не потому, что мы плохие, и не потому, что других тем нет (хотя их, конечно, нет). Можно же и иначе всё это определить. Тема смерти - она же и тема жизни, конец и начало. Любовь - все эмоции, которые только существуют. А выделения - это в какой-то мере свобода. Просто Всевышний, влюбившись в землю, сказал "од!" и создал жизнь. Выделив для этого немного воды и немного суши.
  • Current Mood
    giggly giggly
спокойный

Рабочее, о смерти

Меня всегда удивляли люди, которые на вопрос "что ты будешь делать, если узнаешь, что тебе осталось жить ровно год" отвечали - "поеду путешествовать, осмотрю мир, попробую все вина" и т.д. Не бессмысленно ли насыщать опытом своё земное тело - перед тем, как это тело перестанет существовать? Для меня это то же самое, как узнать такое же, не дай Бог, про своего ребёнка, и на вопрос "что ты будешь с ним делать в течение этого года" ответить - "научу читать, писать и решать математические задачи". Причем такой подход казался мне непонятным в случае любой веры того, кто его придерживается, относительно будущего, ожидающего умершего человека. Если ты веришь, что за порогом смерти тебя не ожидает ничего, то есть венец конечен и дальнейшего просто нет, что делать, строго говоря, вообще неважно. То есть с тем же успехом можно свой последний год пролежать на диване (если тебе это нравится, конечно), или провести за сексом с кем попало (или с собственной женой), или поедать деликатесы и толстеть - короче, заниматься чем угодно, что позволит тебе получить максимум удовольствия в оставшееся время. Те люди, которые получают свой максимум удовольствий от путешествий, имеют в виду, конечно, именно это - но удивляло меня то, что в большинстве своем они говорили не об удовольствии как таковом, а именно о том, чтобы набраться опыта и попробовать всё то, чего не успел попробовать до сих пор. Но мучал вопрос "зачем?" - ведь "всего" все равно не перепробовать за год и даже за десять лет, а если верить в полное отсутствие послежизненных перспектив, то и незачем. Какая разница, увидишь ты Париж перед тем, как тебя как такового вообще не станет, или нет? Парижу-то точно без разницы. Как и тебе. Столицу Боливии Ла-Пас ты, скорее всего, не увидишь. А кто сказал, что она для просмотра перед смертью менее значительна, чем Париж?

Если же исходить из того, что любая наша жизнь - всего лишь звено в цепи прочих наших жизней, которые, все разом, в свою очередь тоже всего лишь звено в цепи - идея успеть как можно больше в смысле просмотра и переживаний казалась мне еще менее объяснимой. Тут уже напрашивается сравнение с десятиклассником, который стремится посетить как можно больше городов до тех пор, пока он не закончил школу. А что, после школы нельзя их посетить? Да, это будешь уже не ты, ты будешь уже другим, другая личность и всё такое. Но Парижу, опять-таки, всё равно. А ты в любом случае являешься в целом суммой опыта и жизней всех своих личностей, и с этой точки зрения в каком обличьи посещать Париж, значения не имеет, поэтому стоит ли суетиться в свой последний год, нахватываясь тех знаний, которые ты с собой все равно не утащишь?

Самый простой и напрашивавшийся ответ на вопрос об оставшемся годе у меня был - "успеть сделать что-нибудь значимое, из того, что ты в состоянии сделать". То есть оставить след, сбыться в как можно большей полноте в отведенные тебе сроки. Но это касается только тех людей, у которых хотя бы есть четкое понимание, в чем заключается их потенциал (и то не факт, что они сумеют воплотить его за год). А очень многие своим потенциалом справедливо видят - прожить хорошую жизнь, вырастить достойных детей, состариться с миром - и как тут быть в случае одного оставшегося года?

Так я думала довольно долго и довольно долго молча удивлялась, наблюдая за повторяющимися ответами "поеду путешествовать", всегда возникающими вокруг этой темы. А вчера поняла, кажется, в чем тут штука - ну то есть в чем она теоретически может быть. Если тебе остался один год, ты можешь заниматься, строго говоря, действительно чем угодно. Но идея набираться опыта в этот оставшийся год - не такая дурацкая, как мне казалось. Потому что дело тут не в количестве городов, на которые поглядят твои глаза, и не в количестве вин, которые оросят твоё нёбо. Идея в том, что с каждым новым опытом, если проживать его по-честному, не халтуря, ты чуть-чуть меняешься. Растёшь. В обычное время эти перемены, как правило, происходят медленно и незаметно, исподволь: оглянулся через десять лет, оп, а ты уже совсем другой человек. Но если у тебя нет этих десяти лет, а есть (пусть неосознанное) желание максимально вырасти за оставшееся время, тебе необходимо набраться обычных жизненных опытов в ускоренные сроки. Что конкретно делать, опять-таки неважно (чем дольше я живу, тем больше убеждаюсь, что конкретные действия - вообще наименее важная вещь из всего предлагаемого нам на зуб), важно, чтобы это оставляло в тебе след, выращивало тебя. Если ты растёшь через путешествия - ездить и еще раз ездить, целый год, не заезжая домой. Если через вкусовые ощущения - понятно, чего делать. Если через отношения с людьми - мне немного страшно представить, что потом будет со всеми теми, кого ты успешь осчастливить за свой интенсивно использованный год, но у них, в конце концов, еще будет время разобраться, а ты своё возьмешь, став через все эти отношения совсем другим человеком, нежели был до того, как прожил этот период.

Вот оно, вот. Совсем другим человеком. До того, как мы начали думать, есть ли жизнь после жизни, является ли смерть концом, и если да - то концом чего, можно представить себе довольно простую схему. Если мне как мне суждено умереть через год, а я этого, предположительно, не хочу (потому что если хочу, задача сводится к тривиальной: проживи год, как попало, и умирай на здоровье), моя задача - стать за год не тем, кто я есть сейчас. Умереть велели именно мне, а не кому-то другому, то есть если через год я буду уже не я, у меня есть хороший шанс не умереть. С этим можно спорить с технической точки зрения: если у меня, не дай Бог, смертельная болезнь, то никуда она не денется, даже если я вдесятеро поумнею. Но, во-первых, история знала и такие случаи. Когда люди, изменившись в правильном направлении, отменяли ход предсказанных событий, диагноз, сроки и даже невозможность выздоровления. А во-вторых, не всё на свете сводится к смертельным болезням. Задача, о которой я говорю - "вам остался один год, и чего" - скорее теоретическая, нежели реально предлагающая человеку распорядиться своим последним годом.

И чем лучше мы поймем, как именно опыты влияют на нашу жизнь, изменяя нас и приводя туда (куда?), куда мы стремились, сами того не осознавая - тем удачней у нас получится использовать любое оставшееся время, не только год, но и всю остальную жизнь. Ведь, сколько бы нам еще не предстояло, любая жизнь является "оставшейся" относительно того, что дальше предстоит. И ничего страшного в этом нет, потому что если мы исходим из того, что дальше не предстоит ничего, то возможность максимально вырасти выводит нас на уровень максимального воздействия с предложенным миром в ограниченные сроки. А если мы уверены в бесконечности нашей жизни и бессмертии души, каждый новый опыт, ставший шагом вперед, делает нас победителями университетских олимпиад в восьмом классе. Чем больше мы успели здесь, тем дальше мы окажемся, когда вернемся в следующий раз - и тем интересней нам будет с каждым следующим шагом, ведь только окончив два института к семнадцати годам ты можешь полностью насладиться сочетанием своего свежего, молодого мозга, и докторской диссертации.

Кстати, что конкретно при этом делать, всё равно неважно. Важно делать то, через что ты растешь. Ну или расти через всё, что ты делаешь - но это, как мне кажется, удел по-настоящему одарённых, которых, наверняка, и на свете-то уже не осталось - они просто переросли эту жизнь и ушли дальше, туда, куда мы пока только заглядываем через замочную скважину, вдыхая идущий оттуда воздух и пока не зная, как нам туда попасть.

* * *

Если в рамках той же темы задуматься об убийцах, убитых и убийстве, становится понятно, что основная проблема убийства человека, в общем, не в том, что вот он был, а нынче, ой, вот его нет. То есть это, безусловно, нехорошо - что был человек, и нету. Это ужасно. Но если отвлечься от идеологии, эмоций и морали, которые являются чисто внутренними критериями человечества, сам факт существования или несуществования конкретного человека, казалось бы, не сильно важен. Если мы считаем, что жизни после смерти нет и каждый человек пребывает на земле ровно один раз и только в том виде, в котором в этот раз на неё попал, общее количество людей делает наличие в мире каждого из нас в принципе несущественным. Ты ли родил тех детей, которые продолжат твой род, не ты ли (и род в таком случае продолжится не твой) - вопрос не значимый в рамках всей земли. Число людей обеспечивает нужную вариативность, а на смену любому убиенному гению умная биомасса непременно родит другого. Обидно, досадно, но реально люди масштаба Эйнштейна рождаются либо редко (и тогда их уже обычно никто не убивает, как-то случайно получается так), либо часто, но большая часть из них гибнет, в результате чего опять-таки остаётся ровно столько, сколько нужно. Общество людей думает само за себя и само себя выращивает. Остальные же, не Эйнштейны, в масштабах всей земли имеют смысл только как единицы вариативности. А её, видит Бог, в любом случае хватит, сколько людей ни убивай. Максимум, не хватит - так разразится демографический взрыв.

Если же мы берём как данность бессмертие души, опять-таки казалось бы, вообще неважно, убить человека, или не убивать. Ну пришел он в это тело, ну стукнули его в подворотне, придет в другое, доживёт ранее недожитое, не вопрос. Жалко, конечно, беременность, роды, грудное вскармливание, первый класс, первая любовь и всё такое, но с точки зрения вечности - ну неважно всё это, неважно, честное слово. Нам важно, вам важно, его маме важно - но мы, вы и его мама тоже с точки зрения вечности особого значения не имеем. Даже учитывая возложенный на каждого человека потенциал и уникальную роль некоторых из нас, всё равно неважно. Если потенциал важно возложить именно на эту душу, она своё возьмет, не в этой жизни, так в другой. А если важен потенциал как таковой, а не душа, так душ много, и любой потенциал возлагается на достаточное количество душ, чтобы не рисковать. Кого-нибудь, да не убьют.

Поэтому смысл недопустимости убийства лежит в другом. В том, что выпроваживая человека из жизни насильственным путем, ты создаешь в нем дыру таких масштабов, что ему будет очень трудно (а до какого-то момента - и невозможно) расти с ней дальше. В варианте "жизни после смерти нет" убитый человек - это человек, который вообще не вырос. Потому что всё, докуда он дорос, отменилось тем, что его убили. Убийство - не окончание жизни, как простая смерть, а отмена, низведение до уровня несуществования. В варианте же "жизнь бесконечна, а душа бессмертна" дыра, оставленная убийством - клеймо на плече графини Де ла Фер. Наполовину стертое мазями и притираниями, оно всё равно всегда при ней. Можно сделать пересадку кожи, можно загореть до черноты, но сквозь загар и швы от пересадки под прямыми солнечными лучами все равно будут проступать очертания лилии. Если меня убили, все мои дальнейшие жизни будут основаны на той энергетической дыре, которая во мне осталась. Да, её можно зарастить. Но на её заращивание уйдёт куда больше жизней, чем я изначально могла предполагать провести в ипостаси живущего на земле человека. И до тех пор, пока я её не закрою как-нибудь, не заращу, совершив рядовое чудо перехода из одной личности в другую (мы же помним идею перехода в другое существо в случае одного оставшегося года жизни - чтобы в результате не умереть), пока я, условно говоря, не перестану быть - в любой из моих личностей и жизней - собой, и не стану тем, кто выше, больше, старше меня, убитой - меня никуда не отпустят и я никуда не денусь, я буду возить и возить по своим следам грузовичок с надписью "смерть", разрезая руки веревочкой и не имея сил отвлечься на что-то другое.

Смешно, что если я - не убитый, а убийца, ситуация остается ровно той же самой. Потому что дыру от насильственной смерти участники действа делят пополам. Тот же грузовичок, та же дыра. Та же необходимость пережить внутри своей души то, что по определению невозможно пережить - и только тогда можно переходить на следующий уровень. Я не говорю, что это невозможно. Просто очень долго, очень мучительно, и абсолютно неизбежно. То есть выход есть. А вот возможности без него обойтись - нет.

Это всё, конечно, не к тому, что "надо", а чего "не надо" делать. Это просто мысли вокруг того, что

* * *

Временное, временное, всё временное, всё когда-то закончится, у всего будет конец и непонятно, если задуматься, о чем тогда так переживать. Любит, не любит, какая разница, все равно через десять лет ты его забудешь, а не забудешь, так выйдешь замуж, а не выйдешь, так тоже неважно, потому что и это временно тоже, потом он умрет, а ты останешься, или тоже умрешь и он будет переживать, или не будет, вы выращиваете детей, ты беспокоишься "плачет ночами, зубки", а это временное, это проходит, и вот уже где эти зубки, да ты и не помнишь, теперь тебе важно, чтоб хорошо учился, зачем, почему, временно, временно это всё, ну получит хорошую специальность, ну будет счастлив тридцать лет и три года, а потом переедет в другую страну, и его диссертацию там не признают, и будет полы мыть в местном университете, или не будет, или выйдет на пенсию, временно всё, ты сто лет как умрешь до того момента, какая разница, порвалось ли платье, какая разница, счастливы ли дети, какая разница, кем быть, если всё равно пенсионный возраст, как ты рыдала, когда вы тогда поругались, а теперь ты смеешься "какая дура", как ты будешь рыдать, когда вы опять поругаетесь, а потом помиритесь, а потом разойдетесь, или сойдетесь снова, или сойдетесь еще с кем-нибудь, в мире два с половиной миллиарда мужчин и столько же женщин, половина бедны, половина не умеют читать, половина несчастливы в личной жизни, временно всё, твои родители поседели, твои дети тебя не узнают, потому что ты давно родился в другом обличьи, "сыночек, сыночек, меня не будет", да никого не будет, обычный шарик с мельчайшими искорками сознания, а потом и искорки эти погаснут, и шарик взорвется, и будет новый, и новая мама будет переживать, что у её сына не выросли зубки, или плавники, или клыки, временно, временно, эта раса уступит место другой и исчезнет, или такой же, или не расе, или не уступит, что тоже в конечном итоге одно и то же, шарик шевелится, прыгает между планет, шарик, шарик, куда ты прыгаешь, зачем, почему, если всё временно, то какая разница, неужели нет чего-нибудь одного, что являлось бы постоянным, что было бы тем, куда можно вернуться из любого ухода, неужели - всё временно, временно - нет?

И вот этот стержень. Вот этот проходящий сквозь все твои жизни стержень. На сколько ты вырос, такой и стержень. И с каждым новым опытом, новой жизнью, новым пространством всё более и более устойчивый и эффективный рабочий стержень, неизменный, неуходящий, не ломающийся (разве что - проседающий, но это, как и всё, поправимо), уходящий из самого центра создания - в самый центр сознания. Вот он, пожалуй.
спокойный

Злой и Мёртвый

Сегодня дети придумали новую игру. Игра называется "Злой и мёртвый". Один злой, он делает всякие гадости тому, кто мёртвый. Второй мёртвый, он лежит и не шевелится. Потом злому надоедает, и он становится мертвым. А мертвый встаёт и становится злым.

(из моих записок)


А мы не дети. И у нас всё иначе.

- То, что ты сделал После того, что ты сделал При всём том, что было между нами И теперь, когда ты это сделал
- Ты прав, я знаю. Я очень виноват перед тобой, я понимаю это.
- Да мне-то что с твоего понимания? У меня сердце в клочки
- Я готов сделать очень многое, чтобы исправить то, что случилось. Пожалуйста, дай мне шанс.
- Да как это исправишь? Никак это не исправишь. То, что ты сделал После того, что ты сделал При всём том, что было между нами И теперь, когда ты это сделал Я больше никогда не смогу Исключено чтобы я смог После того, что ты сделал
- Ты прав. Я прошу прощения. Пожалуйста, прости меня.
- Да блин, сколько можно извиняться. Что это меняет вообще.
- Увы. Не меняет ничего. Но, может быть, всё-таки что-то можно сделать?
- Да что тут сделаешь.
- Тогда я пошел.
- Стой! Ты куда?
- А что?
- Ты считаешь, после всего, что ты мне сделал, можно просто так уйти?
- Нельзя. Ты прав. Давай поговорим.
- Не хочу я с тобой говорить.
- Тогда я помолчу тут в уголке.
- Понятное дело. Мне плохо, а он молчит.
- Ты хочешь, чтобы я что-нибудь сказал?
- А тебе есть, что сказать?
- Мне кажется, что то, что случилось, произошло потому, что мы с тобой в процессе наших отношений
- Эй! Прекрати толкать речи, делая вид, что ничего не случилось!
- Ты хочешь, чтобы я еще раз извинился?
- Задолбал извиняться!
- Извини. То есть извини, что я извиняюсь. Я хотел сказать, извини, я больше не буду извиняться. Так вот. Я думаю, что в нашей ситуации главное
- Перестань делать вид, что ты ни в чем не виноват!
- Эээ виноват
- Вот именно! И я тебя за это ненавижу! И буду ненавидеть! И тебя, и всю твою родню до седьмого колена!!!
- Ну хорошо. Имеешь право.
- Да как ты смеешь соглашаться? Ты издеваешься, что ли?!?
- Нет...
- Спорить? Со мной? После всего?
- А что ты хочешь, чтобы я сделал?
- Удавился. Тихо и аккуратно. Восемь раз подряд!!!

(Давится восемь раз подряд)

Хрипло:

- Так лучше?
- Ну вот, это ты во всей красе. Ты считаешь, что восемь раз удавиться достаточно для того, чтобы я тебя простил?
- Не знаю. Хочешь, я прощения попрошу?
- Задолбал прощения просить... Сиди тут и говори со мной.
- А можно, я лучше пойду удавлюсь?
- Нельзя! Привыкай брать ответственность за свои действия. Терпи.
- Терплю.
- И не делай вид, что ты крутой.
- Да я вроде и не де
- Я сказал не делай! И не спорь со мной! Не делай, я сказал! Тебе кажется, после всего, что ты сделал, ты в принципе имеешь право ощущать себя крутым?
- Не имею.
- Вот именно. Ты согласен?
- Да.
- Можно подумать, мне легче от твоего согласия.
- Нет.
- Что "нет"?
- Не легче.
- Я знаю, что не легче!
- То есть тебе ни от чего не легче?
- Ни от чего.
- И ничего не может тебе помочь?
- Ничего. Стой. Ты куда?
- Ну если тебе ни от чего не легче...
- Мне ни от чего не легче, да. Но это не твоя проблема! Не твоя я сказал! Твоя проблема - это то, что ты мне сделал.
- И что ты мне предлагаешь?
- Это Я тебе должен что-то предлагать?
- Ну хорошо, давай я тебе что-нибудь предложу.
- У тебя еще хватает наглости что-то предлагать?
- Нет.
- Что "нет"?
- Да.
- Что "да"?!?
- Нет.
- Ты ОПЯТЬ?
- Нет.
- Что "нет"?
- Да.

После того, как злой и мёртвый несколько раз поменялись местами, дети обычно придумывают еще какую-нибудь игру.
  • Current Mood
    giggly giggly