Category: армия

Category was added automatically. Read all entries about "армия".

спокойный

Эстер, красный цвет

Протирала стол, сломала палец. Не сломала, порезала сильно — махнула резко вдоль края стола. Когда-нибудь я себе так шею сломаю, на нервной почве. В газетах напишут: «разбилась насмерть, упав с дивана». Зато не поеду под бомбежку, учить солдат мирной жизни. Зачем солдатам мирная жизнь… А мне зачем, с моими членовредительскими замашками?
Промыла палец, наклеила пластырь. Болит, зараза. Хорошо, хоть чемодан заранее собрала.


* * *
Здравствуй, папа!

Это сколько же мы не разговаривали? Ты ушел в девяносто втором, Эйтан ушел с тобой, мама сменила телефон и два дверных замка, и все напрасно, потому что вы ни разу нас не искали. Впрочем, и я тебя не искала.
Не ищу и сейчас, у меня нет твоего адреса, и это письмо никто не собирается отправлять. Но так получилось, что я еду на войну. Смешно.

Меня позвали на семинар в Сдерот — готовить боевых солдат к демобилизации. Отправили ценного специалиста на важный участок фронта. Солдаты во время семинара живут в молодежной деревне, и преподаватель тоже там живет. За год на тот район (я вот проверила сейчас) падает около полутора тысяч кассамов. Раздели на триста шестьдесят пять и узнаешь, сколько это в день. Впрочем, «падает» не значит «попадает». До сих пор в Сдероте убито шесть человек, а ранено около трехсот. За четыре года! В автокатастрофах и то больше гибнет.
У нас на работе все отказались ехать: «семьи, дети, времени нет». А у меня ни семьи, ни детей. Как-то стыдно признаться, что мне тоже хочется жить.
Еду на десять дней. Значит, на мою голову свалится около сорока «кассамов». Надеюсь, не все попадут.

Мама, я знаю, ты это читаешь (ты все читаешь). Если я не вернулась, найди способ отправить это папе, заодно узнаешь, жив ли он вообще. А если я вернулась, немедленно прекрати читать!
Эстер (герой)


* * *
В первый раз сирена застала меня в машине. Шоссе пустое, в макушку солнце, и вдруг раздается голос:
- Красный цвет… красный цвет... красный цвет…
Хорошо, я в новости заглянула, иначе решила бы, небо заговорило. А на самом деле, к нам летит «кассам».
Мне заранее выдали брошюру Минобороны: нужно остановиться, выйти и лечь под ближайшую стену. Нет стены — залезай под машину. Но не сиди в ней, она же готовый гроб, если что.
Остановиться я смогла, а выйти — нет. Сидела в машине, сжимала руль, смотрела перед собой. Лучше готовый гроб, чем на асфальт под кассамы. Не знаю, чем они думали, когда писали свою брошюру.
Ничего не случилось, даже взрыва не донеслось. То есть взрыв-то, наверное, был, но вдали. Примерно там, куда я направлялась. Я сосчитала до двадцати, как велели в брошюре, и поехала дальше, одна на пустой дороге. Кому сюда надо.
Доехала скучно, без происшествий. Возле деревни — красивый сосновый парк, я запарковалась и посидела в машине еще немного. Чего тут бояться? Тишина, пахнет соснами, птицы щебечут. Может, белки живут. Если от страха не передохли.
Вылезла, наконец. Пошла с чемоданом по длинной аллее, смотрела на солнце дышала хвоей. На меня упала иголка, потом другая, а потом посыпались иглы прямо дождем. Где-то сверху мелькнул рыжий хвост. И послышался тоненький голос:
- Привет.
Я отряхнула блузку.
- Привет! А ты там кто?
В сосне повозились, пошебуршали, упала шишка.
- Я Йона. А ты?
- А я Эстер. Ты живешь на сосне?
Сосна затряслась, и оттуда спрыгнула ярко-рыжая девочка лет восьми, в рваной майке и джинсовых шортах.
- Смешная ты, Эстер! Разве человек может жить на сосне?
- Думаю, может, если это сосновый человек.
Девчонка почесала веснушки на щеке.
- Да, я наверное, сосновый человек. А еще я песочный человек, цветочный человек, бассейный человек, костровый человек и колбасный человек. Потому что колбасу люблю. А еще я рыжая!
Она посмотрела на меня с вызовом. Я состроила удивленное лицо.
- Серьезно? Никогда бы не подумала.
Девочка с важностью кивнула.
- Точно. Теперь ты всё обо мне знаешь. Папа говорит, когда знакомишься, нужно рассказывать о себе. Я всё о себе рассказала, теперь ты!
Не люблю всё рассказывать. Вообще не люблю рассказывать о себе. Наверное, я усталый человек.
- Я не рыжая, но тоже люблю колбасу. Приехала сюда преподавать. Проводишь меня в деревню?
Мы немножко поспорили, кто понесет чемодан (Йона хотела проверить, правда ли он тяжелый), в итоге я с чемоданом пошла по аллее, а Йона скакала вокруг.
- Тут сейчас солдаты живут! Русские! Много! Эстер, а коса у тебя настоящая? Ночами шумят! Папа им запретил! А они все равно!
- Настоящая. Бедный папа. Он здесь работает, да?
Йона на секунду остановилась.
- Папа не бедный, папа - главный! Он здесь командует всем! И все его слушаются. Ой, вон он идет!
Тут сосновый человек исчез со скоростью белки. Только сухие иглы прошуршали.
- Йона! Быстро домой! Опять гулять вместо школы? Я же тебе запретил!
Навстречу нам быстро шел немолодой рыжебородый мужчина. Поравнялся со мной и сказал:
- Шалом.
Одновременно с этим размеренно загудел женский голос:
- Красный цвет… красный цвет… красный цвет…
От страха я застыла на месте. Рыжебородый поставил руки рупором и протрубил так, что посыпались шишки:
- Йона! Азака!!!
Рядом с ним мгновенно материализовалась послушная девочка, руки в карманах, в зубах травинка. Он толкнул нас обеих под прикрытие толстого дерева и загородил собой. Раздался отдаленный взрыв, у меня резко заболела голова. От мужчины пахло стиркой и немного потом. После второго взрыва сосна лениво качнула веткой.
- Ты что, никогда не стриглась? - Йона вывернулась из-под его руки и дотянулась до моих волос. - Папа, я тоже хочу такую косу! Это Эстер, она приехала преподавать!
Папа ловко втянул ее обратно.
- Добро пожаловать, Эстер! Меня зовут Натан, я заведующий хозяйством. Сейчас проводим тебя в администрацию. Только нужно сосчитать до двадцати, верно, Йона?
Та замяла девять и десять, восемнадцать заменила на девятнадцать и энергично вырвалась.
- Двадцать, двадцать, отбой! Пора идти!
Хорошо быть бездумной белкой. Натан взял мой чемодан и пошел по аллее, перед ним вприпрыжку бежала Йона, а я тащилась сзади и думала, где достать лекарство от головы. А лучше яду.

* * *
Папа, я тут вспомнила - один раз мы на улице повидались. Вы шли с Эйтаном, ты погладил меня по волосам и спросил, как дела с гимнастикой, а я ответила, что хорошо. За два месяца до того я сломала локоть и уже было ясно, что больше не смогу выступать. Ты сказал: «Умница, занимайся! И косу не отрезай, тебе не пойдет». Я кивнула, как кукла, Эйтан тебя потянул, и вы ушли.

Ты всегда говорил, что страх — признак глупости. Я была умницей, занималась, прыгала без страховки, подвижность локтя полностью не вернулась, из спорта пришлось уйти. Потом я еще танцевала. А год назад упала на ту же руку, перелом со смещением, осложнения, короче, сейчас я отличница в аспирантуре. Мама считает, это благодаря тому, что я осталась с ней. Ну, не знаю. Мне кажется, любой человек как-то устроен сам по себе. Я устроена как отличница, а Эйтан — как герой. Ты устроен как ты, а мама как мама, и дело между вами было совсем не в том, что ты за гроши работал кладовщиком, а она была всем недовольна. Она и после развода не стала довольной, а ты так и остался кладовщиком. Люди редко меняются, да?

Когда в первый раз была сирена, я думала, прямо на месте умру. Но не умерла, и вообще никто не умер, просто где-то рвануло, и все затихло. Смешно.

Здесь есть завхоз, Натан, у него ярко-рыжая борода. Из-за этого кажется, что он вот-вот рассмеется. Но Натан не смеется, он, наоборот, со всеми ругается. С солдатами спорит, дочку воспитывает, они не слушаются, он звереет, а мне его жалко. Наверное, из-за того, что рыжий. Его наверняка дразнили в школе. Мне кажется, он чем-то похож на тебя. Помнишь, ты рассказывал, как тебя в школе дразнили «помпон»? Хорошо, что ты потом похудел. Интересно, а Эйтан похудел? У меня перед армией был недовес (пушечное мясо в упаковке меньше сорока килограммов в армию не берут), и я, когда ходила в военкомат, заранее сунула в лифчик пару камней. Жаль, что так мало проблем решается таким простым путем.
Эстер (философ)

* * *
Сначала мне показалось, они дерутся. Здоровенные парни наскакивали друг на друга, размахивали руками, кричали, кто-то картинно падал. Но это была разминка, гимнастика для самцов. Один снял форменную рубашку и делал мостик, демонстрируя мышцы, другой пытался ходить колесом. Худой «Голани» спал на траве, раскинув руки.
- Пора, ребята. Девять утра.
У меня не очень громкий голос. Рядом со спящим валялась винтовка. Может, выстрелить в воздух?
- Эстер, ты умеешь делать мостик? - здесь же крутилась Йона.
Когда я напрягаюсь, у меня начинает побаливать локоть.
- Люди! Урок!
Йона меня поддержала:
- Люди! Мостик!
Тут над моей головой раздался зычный голос:
- Красный цвет! Красный цвет! Красный цвет! - к нам повернулось несколько голов. - Придурки, тихо! Учительница пришла!
Посреди лужайки стоял крупный чернокожий солдат и вопил с заметным русским акцентом.
- Санек, достал валяться! Костик, сопри у него винтовку. Руська, Игорь, ребята, хватит! Учительница ждет.
Солдаты тянулись, но очень неспешно. Чернокожий развернулся ко мне:
- Шалом, я Максим. Это вы научите нас выживать в гражданских джунглях?
- Попытаюсь, - я натянуто улыбнулась. Локоть заныл сильней.
- И я хочу в джунгли, - вмешалась Йона.
А я хочу таблетку, всех убить и чтобы не было войны.
«Красный цвет, красный цвет, красный цвет», - сказало небо. Сердце мгновенно вскочило в горло.
- О, - сказала я. - Отлично. Какие правила безопасности, солдаты? При объявлении тревоги немедленно под крышу. А ну пошли.

* * *
Начинаешь работать, и сразу легче. В детстве так было: тренируешься, не получается, тут болит, там болит, нервы, слезы, крики. А на ковер выходишь, и как не было ничего. Только тело, внимание и тишина. В конце еще и аплодисменты. Будто целую жизнь прожила.

Солдаты — сплошные герои. В стране по четыре года, год ульпана и три в боевых частях. На лекции по экономике спорят, на рассказе о банковской системе возражают, про безопасность с ними лучше не говорить. Вчера наскакивали на Натана — почему он им запрещает хватать винтовки во время тревоги.
- Я же снайпер, я лучший в роте! - кипятился сутулый Илья, некрасивый, но с каким-то носатым обаянием. - Я тебе того стрелка снесу быстрее, чем досюда кассам долетит!
- Прекрасно, - кивал Натан. - Снесешь. Через всю деревню. У меня как раз сто детей с Украины приехали на лечение. Сразу вылечим всех.
Натан мне признался, что лучшие снайперы роты — его главная головная боль. Насчет головной боли это он точно попал. Днем я ходила в аптеку за таблетками от мигрени, сказала, что приехала из Иерусалима, преподавать. Флегматичный аптекарь порекомендовал психиатра. Кажется, психиатр нам тут всем бы не помешал.
Самый уравновешенный на курсе — тот чернокожий Максим. Он не опаздывает, не ленится, уроков не просыпает, еще и строит других. Командир подразделения, «Голани». Приехал, сказал, из Самары. Я стеснялась его расспрашивать, он сам на занятии рассказал.

- Дед всю войну прослужил в разведке, он тоже снайпер, до старости белок стрелял. Один раз зимой, дед уже еле ходил, у них в поселке парни повадились свастики рисовать. На снегу. Ну как рисовать, - он усмехнулся, - этим самым, желтым. Дед один раз сказал при всех — ребята, кончайте. Другой раз сказал. А на третий дождался парней за домами, вынул вальтер и начал по ним стрелять. Один упал, другие сбежали. А дед ушел.

Такого я как-то не ожидала.
- Его посадили в тюрьму?
Максим качнул головой.
- Он не убил никого. Тот, который упал от страха, говорили, штаны намочил. Ночью к деду пришли вшестером, он на крыльцо, ему говорят — Максимыч, сука. А он отвечает — я коммунист, фашистов гонял и буду гонять. А вы предатели. Развернулся, сплюнул и хлопнул дверью. Эти дураки только потом сообразили, что он нарочно мимо стрелял.
Артем, сержант из разведки, сказал печально:
- Трудно быть негром…
Все заржали. Максим ответил спокойно:
- Нет, он как раз был еврей. А мама, дочка его, после школы в Самару уехала, на врача поступать. И с нею учились студенты из Конго, в том числе мой отец, - он помолчал и добавил, - только я так и не знаю, который из них.
Здорово. Я своего хотя бы знаю.
- Максим. Послушай. Когда будешь проходить интервью на работу, вот эта история с дедом…
Сверкнули белые зубы на черной коже.
- Эстер, не волнуйтесь. На интервью я скажу, что с детства люблю мацу.
Кто-то из задних рядов подсказал:
- И снег.

* * *
Знаешь, папа, эти русские думают, у нас тут Африка, и мы не видели ни черта. Дураки. Тогда, в девяносто втором, снег в Иерусалиме шел неделю подряд. Ты позвал нас с Эйтаном гулять, мама боялась простуды и не отпустила, но вечером она прилегла отдохнуть, и мы сбежали. Ты сказал, что мама спит как боевой солдат: взрывом не разбудить.

Все дороги заледенели, автобусы встали, город белый, мы плелись по проезжей части. Мне в кроссовки набился снег, зубы стали стучать, и ты заставил меня отхлебнуть из армейской фляжки. Там была водка, жуткая гадость, но я согрелась. Вы с Эйтаном тоже хлебнули, ты упал в снег и показал нам, как делают «снежного ангела» (очень мокро), потом мы втроем слепили бабу. Я слепила ей круглую грудь, а Эйтан приделал торчащую письку. В другое время я бы страшно стеснялась, но на улицах не было никого. Уже стемнело, все нормальные люди давно разошлись, а мы пили по очереди из фляжки и орали «Народ Израиля жив».
А потом ты учил Эйтана писать на снегу. Так что я знаю тот способ, о каком говорил Максим. Вы писали «Эйтан» и «папа». Я завидовала так, что у меня пошла носом кровь, салфеток у нас с собой не было и я этой красной кровью написала на белом «дураки». Мы так гоготали, что Эйтан описался, а нос мне пришлось вытирать рукавом.

Мама с ума сходила, куда мы делись. А мы явились - мокрые, с запахом водки, я в крови, Эйтан с описанными штанами и ты, по дороге допивший фляжку. Вы с ней орали так, что соседи стучали в стену. После этого ты и ушел. Развернулся, сплюнул и хлопнул дверью.
Я вот сейчас подумала, куда ты делся тогда? Автобусы не ходили, дороги закрыты. Пошел по снегу пешком до базы, к себе на склад?
Мама заставила нас с Эйтаном стирать одежду в тазу. У меня вода стала бурой, а у него — желтой. Когда вы нас потом спросили, кто с кем из вас хочет жить, Эйтан сказал, что с тобой, и мама сказала «предатель». Тогда я сказала, что с ней.
Я учу солдат, что при написании резюме нужно писать правду и только правду. Только не всю.

Не переживай по поводу той истории с мамой. Она же тоже переживала.
Эстер, пацифист

* * *
Мы с Йоной играли в змейки-лесенки и обсуждали моду на рваные джинсы. Мне такие не нравятся, а Йоне наоборот. Натан уехал до ночи по каким-то армейским делам и попросил за ней присмотреть.
- Если ночью будет тревога…
- Она испугается и заплачет?
- Если бы, - он вздохнул. - Рванет на улицу. Любоваться.
При мне тревога ночью была только одна. Считается, это не очень опасно: спи спокойно, крыша прикроет. Но меня охватил дикий ужас: невозможно лежать и ждать, когда в тебя попадут.
Я залезла под одеяло и раз за разом считала до двадцати. Сводило живот, надо было пойти в туалет, но я не могла. С утра солдаты спросили — как прошла ночь? Сказала, что ничего не слышала. С тех пор они говорят, что я сплю, как боевой солдат.
- Эстер, пожалуйста-пожалуйста, можно я тебя причешу?
Да ради бога. Йона стащила с меня резинку и собрала волосы в какой-то сложный узел. Притащила зеркало:
- Хорошо у меня получилось?
Мне хотелось, чтобы она переночевала здесь на второй кровати, но она ускакала к себе. А я заснула.

Видимо, крепко — не слышала «красного цвета». Зато услышала бум. Мать твою. И еще один.
Лучше не шевелиться, лучше не шевелиться, лучше не шевелиться. Не дышать. Одеяло на голову, ноги поджать, может, меня не заметят.
Ммать. А Йона?
Какого черта я обещала Натану. Какого черта он меня попросил. Как-то же они выкручивались до сих пор.
Раздался третий бум, довольно близко. Йона эта вечно шастает по кустам. Убегает, не слушается, лезет, куда не просят. Как я буду ее защищать? Привяжу к сосне? Заслоню собой?
Бум. За все время в Сдероте убито шесть человек. Я заткнула уши. Что я почувствую, если Йона станет седьмой?
Ничего не почувствую. Меня застрелит Натан.

Прямо под одеялом я натянула брюки, кое-как застегнула кофту и вылезла, пригибаясь. Свет не включила. Нигде не нашла резинку, чертова Йона с ее прической, на одну ногу надела кроссовок, на другую ботинок и на цыпочках вышла наружу. Любоваться.

На лужайке царил фестиваль. Солдаты толпились с фонариками, кричали, смеялись, кто-то принес гитару, и все на что-то смотрели. Йона была, конечно, с ними. Увидала меня, замахала руками:
- Эстер, иди к нам! Совсем не страшно!
Рядом с ними, и правда, было не так уж страшно. Кто-то посторонился, дал мне пройти, я смешалась с солдатами и обомлела. На лужайке лежал белый снег.
Честное слово. В Сдероте, в мае. На кустах, на траве, вся зелень покрылась белым. Будто во сне. И Йона визжит:
- Снег! Настоящий! Еще, еще!
Что-то треснуло, снега стало больше. Артем поднял Йону на плечи, и они запели «Народ Израиля жив». Дураки…

Кто-то тронул меня за локоть. В тени стоял Максим с бутылкой пива.
- Мы летом в Газе так развлекались. Два месяца военного положения, вся пехота без отпусков. Вот и бесились. Красиво, правда?
Донесся еще один взрыв, и он протянул мне бутылку.
- Жарит, однако. Так-то обычно тише. Вам можно?
Какого черта. Взяла бутылку и отхлебнула. Поляна, покрытая белым, стала совсем нереальной. Может, я не проснулась? От пива в глазах заплясали снежинки.
Я встала на руки и прошлась колесом по снегу. Сделала сальто, потом второе. Могу, однако. Снег оказался сухим и немного пыльным. Я приземлилась, вскинула руки и упала на спину, получился снежный ангел. Что-то рвануло, сверху упала шишка. Солдаты зааплодировали.
- Класс! - восхитился фактурный Саня.
- Вот это да! - заливалась Йона. - Меня научишь?
Делать сальто со сломанным локтем? Боюсь, что нет.
- Эстер, - крикнула Йона, - если сейчас сюда упадет кассам, мы не загоримся! Знаешь, почему?
Все вокруг засмеялись.
- Потому что вот это, - Йона обвела рукой побелевшую траву, - огнетушитель! Особый такой порошок!
- Красиво вам с этой прической, - сказал Артем за моей спиной.
Я схватилась за голову. Волосы все в порошке, спутались, в жизни теперь не расчешешь! Плевать, отстригу. Что, Йона сказала, это за порошок?
- Кибенемат!!! Вы тут охренели? Совсем идиоты? Кто разрешил вам трогать огнетушитель?

На краю лужайки, весь белый, стоял Натан.

* * *
Утром я проспала будильник, впервые в жизни.
Глаза щипало, по одежде будто проехал танк. Гладить времени не было, волосы не расчесались, резинка так и пропала, я скрутила хвост жгутом и заколола ручкой. На душе было странно. Хотя, по идее, должно быть стыдно. Да пошли они все.

Господи, как он вчера орал. Орал на солдат — дебилов, которые из армии вылетят прямо в тюрьму и которых возьмут на работу только кладовщиками, хотя после его рапорта даже кладовщиками не возьмут. Орал на меня, преподавателя, который обязан следить за порядком, а не сам участвовать в балагане. Орал на Йону, пускай катится к матери в Сдерот, с него довольно.
Мы молчали, как упрямые дети. Ветер разносил наш снег по кустам. Йона сумрачно плакала. Охрипнув, Натан пообещал, что мы еще пожалеем, и подвел итоги:
- Йона, домой!
Подвывая, Йона побежала через лужайку. Натан развернулся, не дожидаясь. Она в три прыжка его догнала и вдруг подпрыгнула и повисла на нем, обхватив за шею руками и прижавшись к спине. Он задергался, пытаясь стряхнуть её вниз, но не вышло. Так они и ушли - высокий сердитый дядька с рыжей девочкой на спине.
- Вот паршивка, - сказал Максим.
Что да, то да.

- Эстер, а сегодня тебя причесать?
Паршивка с заплаканными глазами просочилась в закрытую дверь. Я почесала голову под волосами. Везде порошок.
- Потом обсудим. Чего там творится?
- Плохо творится. Солдаты письмо написали, что они просят прощенья, собрали деньги. А папа их выгнал. И снова кричал. Что никаких денег ему не надо, надо пять огнетушителей, которых больше нету на базе Южного Округа, потому что военное положение. А у боевых солдат мозгов как у восьмилетней девчонки, и чтобы все катились отсюда к черту. Эстер, у тебя случайно есть огнетушитель? А лучше пять.

Огнетушителя у меня случайно не было. Огнетушитель случайно был не у меня… Как там сказал Максим? Летом два месяца военного положения? Точно, тогда выходили из Газы. А я лежала в больнице со вторым переломом локтя.
Мне делали операцию, понадобилась кровь для переливания. Я была без сознания и не помню, мама сказала, сдавать приехал Ицик, двоюродный брат, он удачно в отпуске был. Но Ицик тоже служил в пехоте в Газе! А вся пехота без отпусков!
Кровь сдали быстро, операцию задерживать не пришлось. Папа хвалился когда-то, «отрицательный резус, мое наследство, на стороне не найти». У мамы резус положительный. И про Ицика она рассказала как-то вскользь...

Потому что это папа тогда приезжал. Потому что у неё был его телефон.

Да почему же «был». Есть...
Блядь. Четырнадцать лет она запрещала мне даже думать. Клялась, у нее и концов не осталось. Я не искала, я же предатель. А сама она, значит, сидела с его телефоном? Звонила, жаловалась? Просила?
И он — согласился.

- Йона, паршивка, куда ты дела мою резинку?
- Ой. Она дома, я ее на руку надевала!
- Вот сбегай домой, пожалуйста, и принеси. Давай, давай.
Хотя бы на пять минут станет тихо.
«Красный цвет, красный цвет, красный цвет», - донеслось из окон.

Здравствуй, папа. Мне срочно нужен огнетушитель. А лучше пять.

* * *
Здравствуй, мама. Я знаю, ты это читаешь, хотя и сердито. Я хотела сказать тебе спасибо.
Папа очень смеялся и дал нам огнетушители для Натана, их на следующий день привез Эйтан каким-то внутренним рейсом, он водитель на папиной базе. Эйтан похудел, но всего на пять килограммов, надо еще на тридцать, а то, говорит, грузовик проседает. Папа стал завскладом. Оба передают тебе привет.
И вот еще что. Я не предатель.
Эстер, красный цвет.
спокойный

יזכור

Муся вчера пришла из школы печальная. День был плохой, говорит. Подумала и поправилась — не плохой. Тяжелый.

Старшеклассников возили на военное кладбище на гору Герцль, готовить территорию к сегодняшней церемонии. Прибрать на могилах, поставить свечи, повесить флаги. Целый день они там возились - подметали дорожки, мыли могильные камни. В процессе читали, что на них. И кто под ними.
- Ты плакала? - спрашиваю.
Качает головой.
- Только возле одной могилы. Там висели все знаки отличия этого мальчика, все его значки с военной формы. А я их знаю! Два таких есть у Йонатана, еще три - у Яши, а значок-самолетик мне Михаэль подарил. Сказал — это лучший самолет Армии Обороны Израиля. У меня в пенале лежит…

Сидит, ковыряет дырку на джинсах. Глаза почти почернели. И я вдруг понимаю, что вот эти девчонки-свистушки, кудряшки, сережки, веснушки - они-то и провожают таких парней. Рюкзак за спиной, экзамены впереди, самолетик в пенале. Мыли могилы, читали надписи.

- Ты плакала?
- Нет.
спокойный

Что в этнос вносит эпос

козырной

Потихоньку выходим из леса

Я не окончательно перешла на статьи, честное слово (это из рубрики "в ответ на ваш незаданный вопрос"). Тексты пишутся себе, они уже есть и скоро будут, постепенно, как прогулка по Дерибасовской, но неотвратимо, как хамсин. (Да, у нас на днях как раз... А у вас?). Зима закончилась, что не сказать чтобы хорошо, но, во всяком случае, закономерно. Когда почти уже в апреле снег лежит где-нибудь на Кольском полуострове, это логично. А когда в Израиле - вызывает некоторый когнитивный диссонанс. Я лично снег люблю. А также холода, морозы, ливни, грозовые ночи и в шесть утра вставать при электричестве. Нет, в шесть утра я в принципе не люблю вставать, но если уж да - то чтобы за окном темно, и надо включать электрический свет. Тогда, по крайней мере, понятно: ты - полярник, и выполняешь задание государственной важности. В условиях крайнего севера.
Или вообще на подводной лодке. За окнами нетребовательно болтается подводный мир, аутичные рыбы снуют бесшумно. И никто на свете еще не встал.

А летом что? Летом у нас рассвет в половину шестого. И сразу солнце, ярко. В глаза. Я не очень понимаю, кому это надо - чтобы сразу солнце в глаза, с утра. Сразу такое состояние, будто все уже в забое, шахте и на вахте, а ты один тут прохлаждаешься в кровати и мечтаешь, чтобы тебя кто-нибудь застрелил. Одним из моих предков был филин. Мы, филины, не любим яркий свет сразу после подъема. Нам нравится, когда как внутри, так и снаружи. Чтобы никакого диссонанса. А сейчас как-то сразу настало лето, и в шесть утра уже не только солнце в глаза, но и стройка под окнами. Видимо, одним из предков подрядчика был подсолнух.

Свой дом мы строили сами. Точнее, физически его строили строители, я строила его морально, лежа дома с токсикозом, а вот Дима строил его по факту. Выкладывая собственными нервами и силами каждый квадратный сантиметр. Дима сделал в нашем доме лучшую изоляцию в районе. Под "районом" я имею в виду район страны. С нами работал подрядчик, который до нас работал вообще везде - он сказал, что такую изоляцию видел только в бомбоубежище президента. В нашем доме можно прятаться от чумы, от войны и от нашествия инопланетян. Вообще-то Дима имел в виду климат - чтобы в доме было тепло зимой и прохладно летом. Но в результате он спас нас от стройки. Вокруг тут новый район, который на момент нашего переезда был достроен ровно до нашего дома. Остальное строят уже при нас. Благодаря изоляции как в бомбоубежище президента, при этом можно жить. И даже спать, если очень сильный недосып (а если недосып не очень сильный, зачем вообще спать). Но вот цветы в вазе, скажем, дрожат. И коту как-то нервно. Животные чувствуют вибрацию, особенно когда она происходит путем экскаватора на кухне.

Так я о чем. Пока была зима, строители начинали работать в половину восьмого. Иногда даже восьми, что уже практически середина дня. А летом они прилетают на свет - в шесть утра. Их предками были мотыльки. Жаль, что не от всех мотыльков можно отмахнуться. Или я недостаточно убедительно машу? Роми активно машет ручкой всем, кто ей нравится, а также всем, кто ей не нравится. Первым - в качестве одобрения и приветствия, а вторым - в смысле "до свидания, вам пора уходить". Строителям она машет ручкой каждое утро, и я пока не понимаю: это она приветствует ударников, или протестует против звуковых эффектов.

Я и про себя этого не понимаю. Строительство как идея мне нравится, а удары дробилки под окнами - нет. Общаться с Роми очень нравится, а вставать с ней в шесть утра - не очень. Не спать ночами, получая при этом массу свободного времени - нравится, а головная боль при раннем подъеме - увы. Много работать - нравится, а что в сутках только двадцать четыре часа - удручает. Наверное, одним из моих предков был орел с российского герба, который много вертелся, когда его фотографировали.

Роми тоже умеет много вертеться. Точнее, она не умеет не вертеться. Стоит зафиксировать ее в одном положении (допустим, чтобы одеть), как тут же получаешь ноги перед носом, высоко задранный памперс на горизонте и голову клиента где-то вдалеке. Начинаешь, как говорят на иврите, "снижать профиль". Уже не требуешь, чтобы для каких-то занятий собеседник был непременно головой вверх или, если уж он стоит, то чтобы обязательно на ногах. Стоять прекрасно можно на голове - подняв к небу гордый памперс и упирясь ногами во что-нибудь. Так сказать, в позе стремянки. В последнее время Роми любит так спать. Я не знаю, уснул бы в позе стремянки орел с российского герба, но Роми, если уж ей захотелось поспать, может заснуть как угодно. Например, в позе "вот слезем с кровати, тогда и проснемся". Или в позе "узник Сиона повис на решетке". В принципе, Роми спать не очень любит. Зачем спать, когда в жизни происходит столько интересных вещей? Лучше детально исследовать реальность и быстренько совершить с ней что-нибудь непоправимое. Но раз уж приспичило поспать, тогда неважно, что творится вокруг и насколько громко работает камнедробилка. Ведь если совсем не спать, то настроение будет швах, а значит, реальность тоже станет так себе. Так считает Роми, бросает все и засыпает, расстроенная, что вот опять на сон осталось слишком мало сил. Видимо, одним из ее предков была я.
спокойный

Из письма

С одним из служащих... произошел несчастный случай. Он сломал палец на ноге, глотая мяч.
Сью Таунсенд


Совсем плохое настроение с утра. На душе - как на армейском складе.

На складе обычно нет окон и пыльная лампочка тускло светится под потолком. У входа стойка из некрашеной фанеры, вся изрезанная изречениями типа "Дуду был здесь первым", "Девчонки, мы - лучшие!" и "До конца моей службы осталось сто пятнадцать дней". За стойкой сидит солдат в форме «бет», то есть годной исключительно для ношения на армейской базе. У его формы оттопыренные карманы (в каждом - яблоко, банан и рулон туалетной бумаги), пыльные отвисшие колени и приспущенный зад. Ремень расстегнут и болтается на уровне колен. Рубашка тоже расстегнута, из-под нее видна белая майка и висит "дискит" (именной солдатский медальон, его нельзя снимать) на неуставном шнурке из круглых черепов. Голова у солдата нестрижена уже месяца полтора, в знак протеста против обязательной стрижки, и по этому поводу за ним охотится прапорщик - загнать к парикмахеру, прочесть мораль и выдать два наряда. Чтобы не встретиться с прапорщиком, солдат уже две недели не ходит в столовую. Еду ему приносит его девушка, русская Марина, которая служит секретаршей командира базы. В середине дня Марину обычно отправляют в соседний "Шекем" - купить свежих булочек всему отделу, поэтому заодно она покупает пиццу своему другу, служащему склада. Марина сочувствует его протесту и подарила расческу, чтобы он и в нестриженом виде выглядел как человек.

У служащего склада Дуду Леви (или Моти Абутбуля, или Паза Обрегамо, реже - Рона Левинштейна) довольно приятная жизнь. Только очень однообразная. Ну и в смысле статуса так себе, статус Дуду Леви на базе колеблется между статусом метлы для подметания тренировочного плаца и положением «шин-гимела» (дословно - «охраняющего границу»), сторожа на воротах, носящего гордое имя Машиах Бен-Давид. Машиах означает "Мессия", Бен-Давид - "сын дома Давида" (в любой семье по фамилии Бен-Давид одного из сыновей обязательно будут звать Машиах). Двухметровый обладатель трех закрытых уголовных дел в Беер-Шевской полиции, Мессия, сын Давида, проводит армейскую службу в бетонной будке. Время от времени он нажимает кнопку "въезд", поднимая шлагбаум, и на базу въезжает очередная машина. Обязанностью Мессии является проверить номер, удостовериться, что приехавшие имеют право въезжать на базу, получить их подпись в графе "час прибытия" и нажать на кнопку "отменить", опуская шлагбаум обратно. На деле, сын Давида уже давно никого не проверяет. Всех, кто имеет право въезда, он узнаёт затылком по шуму мотора, расписывается за них закорючкой "Машх..." напротив всех имен и опускает шлагбаум, сосчитав до четырех и ставя на кнопку чашку с кофе. Каждый час Мессия уходит курить и пропадает на час, бросая машины стоять и гудеть у ворот. В будке он оставляет записку: "Скоро приду. Мессия Бен-Давид". Но мы сейчас не о нем. У него в будке есть радиоприемник, ловящий "Армейские волны" и радиостанцию "Родина говорит" из ближайшей ливанской деревни, он часами чиркает по салфетке черной ручкой, отрабатывая подпись "Машх...", ему та же Марина по доброте душевной носит из "Шекема" апельсины - и хватит с него. В конце концов, на службе у него вдоволь воздуха и солнечного света. Света - потому что будка наполовину стеклянная, а воздуха - потому что в ней выбито окно. Надо бы вставить, но прапорщик, отвечающий не только за дисциплину, но и за хозяйственную часть, очень занят: он ищет Дуду Леви.

А Дуду Леви сидит себе на складе, за пыльной стопкой формы "бет". В руках у него развернутая газета (за ней он прячется от прапорщика). Ноги Дуду, в ботинках сорок шестого размера, от прапорщика не прячутся: им к парикмахеру не надо. Они лежат на стойке, как раз на глубоко вырезанных буквах "Дуду был здесь первым". Сбоку какой-то остряк приписал "и останется последним", но эти буквы Дуду в час досуга густо замазал белой краской.

Но дело даже не в Дуду. Дело в том, что на этом складе, когда туда заходишь, там... Как это объяснить. Там полутемно, потому что одна лампочка перегорела, а другая горит в полнакала, там пахнет кожей, мануфактурой, пиццей и машинным маслом (за стенкой - ружейный склад), там абсолютно нечего читать, туда заходишь на пятнадцать минут и четырнадцать из них Дуду Леви пытается проснуться, а за пятнадцатую находит и выдает тебе ботинки тридцать девятого размера, которые у него в ведомости значатся как "экстра-смолл". А у тебя тридцать четвертый, и в один этот экстра-смолл ты можешь влезть двумя ногами. Но Дуду говорит: других у меня нет, нужно оставить заявку - вон бланк, возьми с собой, заполни и отошли - потом заявка придет ко мне, я её завизирую и отправлю на центральный склад.

То есть нужно взять бланк у Дуду со стола, заполнить его, вложить в конверт, бросить в почтовый ящик с надписью "внутренняя почта", прождать два дня, пока вернется с больничного секретарь почтового отделения Рами Болотник (он сломал палец на ноге, глотая мяч) - и после того, как он вернется и рассортирует скопившуюся за неделю его отсутствия почту, твоя заявка попадет на склад к Дуду Леви, который распишется в получении красивой росписью "Машх..." и положит заявку в стопку других таких же. Когда у него в следующий раз найдется время, он вытащит из стопки наугад какую-нибудь заявку и отправит на центральный склад. Еще через месяц они тебе ответят, что вся обувь с их склада переведена к вам на базу, поэтому тебе следует обращаться к Дуду Леви.

Но тебе к тому моменту уже не нужно будет ни к кому обращаться. У тебя обострится аллергия на рододендроны, или ты тоже неудачно проглотишь мяч, или тебя просто демобилизуют, потому что в природе нет твоих размеров. Припадая на левую ногу, ты придешь на склад - сдать ботинки. А там у Дуду работает радиоприемник (накануне демобилизовалась Марина, и, чтобы Дуду не скучал, ему одолжил радиоприемник Машиах Бен-Давид), и в новостях говорят, что сегодня снова обстреляли Беер-Шеву и Ашкелон.
- А где Машиах? - ты придвигаешь к Дуду так и не пригодившиеся ботинки.
- Домой уехал, - Дуду выплевывает жвачку. - У него там мама в больнице, и сестры маленькие одни.

И на душе у тебя становится так, как бывает на складе, когда неожиданно гаснет свет. Ты выходишь наружу, обойдя у входа стопки формы «бет», прислоняешься к горячей от солнца стене, достаешь бутылку воды и глотаешь свое плохое настроение теплыми противными глотками. Из радиоприемника продолжают сочиться новости о терактах на юге. Мимо идет резервист Натан, у которого четверо детей и жена - учительница в Эйлате, спотыкается о твое выражение лица и говорит:
- Оставь, я допью.

А в будке "шин-гимела", охраняющего границу, лежит записка: "Скоро приду. Мессия Бен-Давид". И четкая, длинным росчерком, роспись: "Машх..."
недоволен

О бедном хатуле замолвите слово

Меня обрадовали с утра. "Слушай, - сказали мне. - Вчера на Первом канале Задорнов читал твой рассказ про хатуля-мадана". Потом меня обрадовали этим еще раз. И еще. Насколько я понимаю, вместе со мной радуется довольно много народу - и ситуация требует реакции с моей стороны.
Прослушав запись Первого канала, я убедилась, что Михаил Николаевич Задорнов пересказывает именно мой рассказ. Делает он это очень вольно, практически целиком своими словами. Но текст пересказывается конкретный, а не "вообще байка про ученого кота".
Никаких моих текстов ни сам М. Н. Задорнов, ни кто-то, с ним связанный, у меня не просил, не покупал и не одалживал. То есть происходившее вчера с моим котом на Первом канале (а до того, как я узнала из ЖЖ, еще и на концертах Задорнова в разных местах), происходило без моего ведома.

Сюжет про ученого хатуля, как многие замечали в постах на тему "Задорнов против хатуля-мадана", выдуман не мной. Я и в оригинальном посте это сказала. То есть сам факт пересказа Задорновым смешного случая, когда русский призывник рисует в израильском военкомате пушкинского кота, ничего не значит. Сюжеты как таковые вообще кочуют в литературе довольно широко. Вопрос, в каком виде кочуют эти сюжеты - и благодаря чему становятся известны.
Исходная байка может быть изложена примерно так: "Русского призывника в израильском военкомате просят нарисовать дерево. Он рисует дерево, а на дереве почему-то кота. На вопрос, что это за кот сидит на дереве, отвечает: "Хатуль мадан". Смешно, правда?". Для того, чтобы понять эту байку, необходимо минимально знать иврит. Но она и рассказывалась в свое время только теми, кто его знал. И в рамках ситуаций, где пояснения либо не нужны, либо даются по ходу рассказа в стиле "а "мадан" на иврите - это "научный работник"".
Все остальные детали байки - характеры персонажей, развитие сюжета, количество итераций, запоминающиеся фразы и авторские ремарки - уже мои. Я не выдумала байку про хатуля-мадана, но я написала рассказ "Налево сказку говорит".

Свой текст я выложила 22.03.09 в своем журнале. Прошу прощения у тех, кто видит его не в первый раз (подозреваю, что таких среди моих читателей большинство) - мне важно показать, о чем конкретно идет речь.
Collapse )
А вот текст, который читает Задорнов:
Collapse )

В этом тексте есть много меток, которых не существует в "народной байке про кота" - они являются частью моего конкретного рассказа. В лексическом анализе, если я не ошибаюсь, это называется "якорями". Наиболее заметные из них, конечно - это повесившаяся козявка и повторяющаяся ходьба налево-направо (ни того, ни другого не было в исходной байке). Но есть и еще, почти в каждой строчке. Авторство оригинального текста доказывать, думаю, не нужно - мало того, что он с марта лежит у меня в журнале, его еще и несколько раз публиковали на бумаге. Самое недавнее - в сентябрьском журнале "Знамя", в рубрике "Россия без границ". Вдобавок к русским публикациям, он вышел на украинском и на болгарском языках. То есть речь не идет о бесхозной баечке, найденной в интернете и пересказанной вольным стилем. Речь идет о незаконном публичном использовании одним писателем текстов другого.

Мне не нравится, что мой рассказ без разрешения берется в качестве базы для чужих выступлений.
Более того - текст при этом меняется таким образом, что не только (это субъективное мнение) теряет в качестве, но и (а это уже объективно) обрастает фактическими ошибками. "Мадан" на иврите - это не член Академии Наук, призывников ни в одном военкомате не просят рисовать котов, картинки рисуют не буквально потому, что призывники "не слишком хорошо владеют ивритом" (это насколько надо не владеть ивритом, чтобы общаться картинками?), среди "нового поколения" - тех, кто родился в Израиле - иврит знают абсолютно все и речь идет не о них и т.д. Если уж воровать, то хотя бы не извращая. А так нам с котом как-то совсем не по себе.

И здесь меня интересует правовая сторона вопроса. Является ли факт такого плагиата юридически доказуемым и как технически организовываются подобные иски? К кому имеет смысл обратиться, с кем посоветоваться, какого плана организация или адвокат сможет и захочет этим заняться? В какой стране вообще это делается, если Задорнов - гражданин России, а я - Израиля? Я буду очень благодарна конкретным деловым советам.

UPDATE: Ответ и извинения Михаила Задорнова.
лукавый

Персидская сказка

Войну в Персидском заливе я частично проиграла, а частично проболела. Проболела фолликулярной ангиной, а проиграла - в карты. И, хотя ни то, ни другое не доставило мне особого удовольствия, время в целом пролетело довольно быстро.

Мы приехали в Израиль среди тех многочисленных авантюристов (еще можно назвать их "смелыми людьми"), которых не впечатлили выяснения отношений между Саддамом Хуссейном и Бушем-старшим, длившиеся к тому моменту уже не первый месяц. В принципе, такая сложная штука, как билеты на Самолет в Эмиграцию, в девяностом году покупалась не просто заранее, а иногда реально года за полтора. Но наши собственные билеты были приобретены всего за три месяца до даты вылета, в сумрачном московском сентябре, когда жестокий роман Ирака с Америкой уже цвел во всей красе. Отъезжающие разделились на две категории. Одна категория говорила "надо ехать, когда война уже закончится", другая - "надо ехать, пока война еще не началась". Особой логики не было ни в том, ни в другом заявлении, потому что предполагаемое участие в войне израильской стороны в любом случае сводилось в принятии на голову советских баллистических ракет. Стоит ли уезжать из Советского Союза, чтобы получать приветы с Родины непосредственно на крышу - вопрос философский. Советский Союз отличался впечатляющей, скажем так, широтой проникновения в этом плане. И получить от него привет с тем же успехом можно было, никуда не уезжая - что автоматически уравновешивало шансы на безопасность между эмигрантами и остальными. Но таким образом и отъезд в Израиль представлялся вопросом не менее философским. Оптимисты, нервно подпрыгивая, утверждали, что ехать надо обязательно до войны, потому что после войны не факт, что найдется куда поехать. Пессимисты, судорожно вздрагивая, по той же причине рекомендовали подождать.

Мой папа подошел к ситуации без всякой философии. Операцию "отъезд" он готовил два с половиной года, одновременно ожидая моего окончания школы, уча иврит и получая многоступенчатые разрешения на вывоз коллекции пластинок классической музыки, которую собирал всю жизнь. Один раз он уже перенес билеты - на декабрь с того самого сентября - что-то там не срасталось с прохождением коллекцией таможни. Декабрь был ювелирно вычислен с точки зрения возможных сроков отправки пластинок, необходимости освобождения квартиры и подходящего к концу разрешения на выезд (требовалась в наше время и такая штука). Среди всей этой многоходовки такая мелочь, как война, просто не имела значения. Папа, родившись в 1926 году, пережил достаточно, чтобы точно знать: если у тебя назначено свидание с неприятностями, можешь ходить куда хочешь и делать что угодно. Они тебя найдут.

За три недели, которые мы провели в Израиле до войны, я успела съездить к родственникам в Хайфу, искупаться в Средиземном море, найти монетку в десять центов и сдать экзамены в Иерусалимский университет. Кто когда-либо переезжал из страны в страну, знает: первое время все вокруг видится чем-то вроде хорошо раскрученной карусели. Повезло, если вас при этом не укачивает. К тому же, переезд из Советского Союза девяностого года отличался особым цинизмом: ничего из того, что ожидало свежих репатриантов в середине зимы в горячем, красочном, шумном и ярко-зеленом Израиле, они просто не могли себе представить. Когда вся картинка вокруг тебя по определению является нереальной, уже неважно, что конкретно ее составляет: улыбчивые смуглые продавцы свежей январской клубники, мандарины, растущие вдоль шоссе, автобусные пассажиры с длинными пейсами и молитвенниками в руках или сигнал воздушной тревоги в пять утра. Ты все равно растерян, заинтересован, издерган, возбужден и ни черта не понимаешь. Война в таком состоянии - самое милое дело: по крайней мере, общее состояние коллектива полностью совпадает с твоим собственным внутренним состоянием. А это для свежего эмигранта, согласитесь, уже победа.

Первая тревога оказалась ложной. Пятнадцатого января, на которое была назначена встреча раздраженной Америки с пылким Ираком, в Израиле ничего не произошло. В то время, с одной стороны, я еще могла наивно размышлять, почему, собственно, что-то в этой связи должно произойти именно в Израиле - но, с другой стороны, мне было не до размышлений. Саддам Хуссейн (я надеюсь, что не путаю его с Ясером Арафатом) объявил, что в случае американского вторжения будет бомбить Израиль, и я, будучи совсем юным гражданином этой популярной страны, легко поверила его словам. Мне казалось естественным, что много кто нацеливается туда, где я со всем своим внутренним миром приземлилась за три недели до того. Не могу сказать, что мне нравилась сама идея бомбежки. Зато пятнадцатого января отменили занятия в школах и на курсах изучения языка, а гражданам велели сидеть по домам. Мне было шестнадцать лет и за три недели я успела обзавестись некоторым количеством соответствующих знакомых. Разумеется, мы пошли гулять.

Гуляние по Иерусалиму пятнадцатого января девяносто первого года было великолепным. Город был тих, чист и пуст, как после нейтронной бомбардировки. На углах, с видом случайно уцелевших статуй, стояли солдаты армейского патруля. Вот пишу сейчас и поневоле задумываюсь: а что, собственно, им полагалось патрулировать, если ожидались бомбежки баллистическими ракетами из-за далекого рубежа? Вряд ли планировалось, что солдаты будут сбивать СКАДы из автоматов. Можно было бы предположить, что патруль должен препятствовать прогулкам по городу мирных жителей, но, во-первых, в момент прямого попадания баллистической ракеты не имеет значения, гуляете вы или сидите дома, а во-вторых, я хочу посмотреть на тот патруль, который сможет в чем бы то ни было воспрепятствовать израильским мирным жителям. Чуть позже, когда бомбежки уже действительно начались, усталый диктор объявлял по радио: "Убедительная просьба ко всем любопытным сумасшедшим - перестать фотографировать падающие СКАДы и немедленно слезть с крыш!". В первые дни он еще со вздохом добавлял "и пройти в загерметизированные помещения" (всю дорогу нас пугали химическими атаками), потом перестал. В стране, где каждый считает своим долгом участвовать во всем происходящем, невозможно что бы то ни было "запретить", "прекратить" или "предписать". Стоящие на каждом углу солдаты откровенно скучали. Они восторженно приветствовали редких прохожих, а редкие прохожие угощали их специально вынесенными из дома булочками и фруктами. Мы не догадались взять с собой булочек и фруктов, поэтому солдаты угостили нас. Они слышали нашу русскую речь и видели лица, на которых "я приехал из России меньше месяца назад" было написано буквами размером с первомайский транспарант. Это были времена, когда подобные транспаранты вызывали у окружающих неизменную доброжелательность и желание чем-нибудь помочь. Солдаты помогали нам тем, что разводили руками в ответ на наши сбивчивые вопросы про Америку, Ирак, ракеты и перспективы, и отвечали: "Сами не знаем, хотите апельсин?".

Когда сирена завыла ночью в первый раз, мы не проснулись - набегались по пустому городу за предыдущий день. Но в Израиле вам не дадут проспать воздушную тревогу. Нас разбудили русские соседи, которым, правда, было интересно не столько надели ли мы противогазы, сколько "спросите Вику, что они там говорят по радио". Считалось, что я знаю иврит. По сравнению с людьми, которые не знали его совсем, я его и правда знала. Но в три часа ночи мои знания проявлялись гораздо менее убедительно, к тому же я была гораздо менее расположена их проявлять. Меня, под завывания заоконной сирены, вытащили из постели и усадили напротив радиоприемника, который суровым голосов вещал какую-то бурду. Так получилось, что во время первой тревоги по радио еще не было никаких объяснений по-русски (ко второй уже организовали запись с чем-то вроде "господа, пожалуйста, загерметизируйте себя внутри помещений в противогазах"). А надо сказать, что воздушная тревога в Израиле по не до конца понятным мне причинам не объявляется напрямую. То есть никто не говорит "внимание, летит ракета, это нас бомбят". Вместо этого, в рамках соблюдения строгой секретности, несколько раз подчеркнуто четко произносится какая-нибудь кодовая фраза (по смыслу никакого отношения не имеющая ни к ракетам, ни вообще к войне), которая и означает это самое "нас бомбят". Во время нынешних обстрелов Сдерота такая кодовая фраза - это монотонно произносимое в динамики женским голосом "красный цвет" (нежно так, почти кукующе, по всем окрестным рощам - "красный цвет... красный цвет... красный цвет..." - представили, да?), а во время войны в Персидском заливе работало выражение "нахаш цефа". "Нахаш" на иврите - это "змея". "Нахаш цефа" - это "ядовитая змея", то есть гадюка. Под поднимающийся и опускающийся вой очень громко звучащей сирены я тупо пялилась на радиоприемник и честно пыталась понять, причем тут этот зоопарк. Соседям было легче: они иврита не знали вообще и публичные сообщения о ползучих гадах их не смущали. Мои родители сочувственно сидели рядом со мной. Мама тоже помнила, что "нахаш" - это змея. Что такое "цефа", мы не знали. Папа предположил, что вместо химии нас бомбят рептилиями. Сирена продолжала надрываться. На всякий случай было решено надеть противогазы.

В первые дни, кроме тревоги, был еще отбой (я уже не помню, продержалась ли эта милая традиция до конца той войны, но знаю, что позже в рамках той же секретности отбои отменили - жителям предлагалось просто посчитать до скольких-то после последнего "бума" и можно выходить. А если что, так будет еще одна сирена). Отбой объявлялся словами "шарав кавед", дословно - "тяжелая жара", то есть что-то вроде душераздирающего зноя. В ту первую персидскую ночь - угадайте, поняли ли мы идею. Когда приемник снова загудел и похоронным тоном выдал очередную сакраментальную фразу, я с трудом преодолела желание разбить его об стену. На этот раз диктор сообщал что-то о погоде. На мой неприхотливый взгляд, прогноз погоды - не самое необходимая людям вещь глубокой ночью во время ракетного обстрела. "Что они говорят?" - тревожно спросила мама. "Что завтра будет жарко", - мрачно ответила я. На дворе стоял январь. Но во дворике напротив нахально висели ярко-рыжие мандарины, и накануне днем я контрабандой сорвала один. "Может, и будет, - вздохнула мама. - Другая страна, другой климат, чего тут только не может быть".

Когда я училась в начальной школе, вокруг много говорили о возможной войне с Америкой. Это был период так называемой "холодной войны", которая (по сведениям из советских газет, а других, как известно, не было) вот-вот грозила перерасти в "горячую". Я тогда очень боялась войны и всё пыталась про себя решить: если война все-таки будет, то какую именно войну предпочла бы лично я: "как гражданская" или "как Отечественная"? Других войн я тогда не знала, сведения про гражданскую черпала в основном из произведений Гайдара и Бабеля, а про Отечественную - из книг Фадеева и Кассиля. Мне не нравилась ни та, ни другая. С огромным скрипом я решала, что лучше уж "как гражданская" (хотя бы без газовых камер), но и этот вариант меня не устраивал ни с какой стороны. Жизнь в рамках настолько узкого выбора представала в крайне нерадостном свете.

Несколькими годами спустя, слегка расширив свои познания в истории, я пожалела, что в раннем детстве не знала - была же еще и шестидневная война! Это знание, будучи вовремя обретенным, могло бы сильно облегчить мне жизнь. А теперь, отойдя довольно далеко от своей начальной школы (но не изменив мнения, что свои войны мы выбираем сами), я думаю, что лучше всего мне тогда было бы заглянуть вперед и выбрать войну в Персидском Заливе. Не то что бы это было такое большое счастье, но, по крайней мере, я ее пережила. А еще в те дни было здорово ходить по городу, особенно по рынку: во время сирен торговцы аплодировали и смеялись, любого прохожего приглашали в любой дом или магазин переждать тревогу, в маленьких лавочках забредших на подобный "огонек" угощали с витрины конфетами и печеньем. Некоторые торговали прямо в противогазах. Пересчитывая мелочь, они сдвигали противогазы на лоб.

Святой город дорог не только нам: Иерусалим не бомбили. Тревоги, впрочем, были каждый день - СКАД, как известно, животное неточное, и куда оно конкретно приземлилось, становится понятно только после взрыва. Угрозу химического оружия тоже никто не отменял. Поэтому Иерусалим, как и все другие города, слушал сирену и отдыхал в противогазах. Довольно быстро мы выучили все "секретные слова", поняли, что именно и при каком звуке сирены нужно делать (сигналы тревоги и отбоя звучали по-разному) и не то что бы успокоились, скорее, приняли ситуацию как данность. Поскольку тупо сидеть ночь за ночью в противогазах довольно скучно, мы стали играть в карты. Еще в Москве мои родители научили меня игре в "пятьсот одно" (или так называемый "дамский преферанс"). Для этой игры нужно трое участников, а также свободное время, которого у нас в наших бестолковых днях не было почти совсем - зато в избытке было ночью. Как только раздавался сигнал тревоги, а диктор начинал заунывно вещать про ядовитых змей, мы влезали в противогазы, раздавали карты и углублялись в игру. И тут я в полной мере ощутила неравенство между мной и моими родителями. Они оба - и мама, и папа - дальнозорки. А я близорука. Вы когда-нибудь пробовали играть в карты в противогазе? А в противогазе и в очках?

Потом я - видимо, на нервной почве, или просто от усталости - заболела. У меня впервые в жизни поднялась анекдотическая "температура сорок" (точнее, тридцать девять и восемь), я лежала в постели и мне уже не было страшно. Болело горло, дышать получалось с трудом и уже не могло быть и речи о противогазе. Меня не развлекали сирены и сообщения про ядовитых змей и тяжелую жару, мне не хотелось играть в карты, я отказывалась есть и не думала ни о чем. Мама пошла в поликлинику неподалеку от нашего дома, вошла к врачу (а в Израиле обычные семейные доктора по вызовам не ходят, больной ты или нет - иди ногами на прием) и объяснила, что у нее тут лежит девочка, у которой температура тридцать девять и восемь, и которая отказывается вставать, глотать, дышать и вообще. А мы в Израиле полтора месяца, и не очень понятно, что тут пить от боли в где и с чем это всё вообще едят. "Ладно", - сказала врач, взяла коробку с противогазом и прямо в белом халате пошла со своего приема вместе с мамой к нам домой. Там она осмотрела мое отвратительное горло, поставила диагноз "фолликулярная ангина", выдала какие-то таблетки, выписала несколько рецептов и пожелала "приятной абсорбции". Загудела сирена. Мои родители, надо сказать, противогазы перестали надевать одновременно со мной - им обоим казалось абсурдом защищаться в ситуации, когда их ребенок не защищен. К тому же, повторяющиеся "ракетные обстрелы" (а СКАДы, при полном отсутствии обаяния, все-таки не являются химическим оружием) уже изрядно всех достали, и в возможность химической атаки мы просто перестали верить. "До свидания, лечитесь, я пошла", - сказала врач, посмотрев в окно. "Ну как же, - озаботилась моя мама, - а противогаз?". Врач открыла противогазную коробку и показала ее содержимое. Внутри, уютно свернувшись в калачик, лежала куртка. "Удобно, - пояснила врач, надевая коробку с курткой через плечо, как патронташ. - Руки свободы. А то с утра было солнце, а к вечеру обещали холодный ветер". "Тяжелая жара", - сказал диктор по радио и повторил раздельно, как для умственно отсталых: "тяжелая жара".

А потом наступила весна - точнее, она не наступила, она обрушилась. Возможно, я запомнила это именно так просто потому, что как раз в тот момент более-менее выздоравливала и начала выходить на улицу после долгого перерыва. Мгновенно расцвело абсолютно все, включая, кажется, веники и метлы на Иерусалимском рынке. Буйной белой пеной распушился ненормально огромный миндаль (кое-где пена переходила в розовую и делалась уже совсем избыточно красивой, как мечты пятилетней девочки о свадебной фате), все свободное пространство заросло травой, а всю траву запятнали ярко-малиновые маки. В воздухе появились одновременно напряжение жары, нежный запах хорошо разогретых листьев и чисто весенняя прозрачность. Пришел Пурим - праздник о том, как когда-то, много лет назад, всех евреев хотели погубить, но из этого ничего не вышло. И в тот же день окончилась война.

Честно говоря, я не верила, что это когда-нибудь произойдет - ситуация с войной стала уже привычной, почти домашней. Ну, ходим с противогазами. Ну, плохо спим ночами. Ну, творится черт знает что. Моя картинка состояла из стольких сбивчивых кадров, что война просто стала частью них. В Израиле до войны я успела пожить совсем чуть-чуть. Ситуация, конечно, была утомительной, но кто сказал, что в отсутствие войны она будет качественно другой? Я не знала. Мне казалось, что вся эта жизнь - с ночными пробуждениями, уже без противогазов (окончательно надоело), но с непроходящим нервным зудом внутри, с бубнящим радио, с постоянным вопросом "ну и чего теперь" и разномастными лицами озабоченных дикторов в новостях, будет длиться вечно.

И вдруг - всё. В один день всё, кто-то с кем-то договорился, кто-то кого-то убедил (или заставил убедиться), и теперь все будет иначе. Можно выбрасывать противогаз, можно выключить радио, можно планировать жизнь. И Пурим, праздник, карнавал. Мы с компанией накрутили на головы какие-то смешные шляпы, нацепили кто что попало и пошли на улицу. На улице гулял абсолютно весь Иерусалим. Город заполнили принцессы в кринолинах, клоуны на ходулях, львы и тигры в пятнистых мехах, маленькие ангелы с нимбами и чертики в рожках, крошечные божьи коровки, которых несли на руках, пираты, колдуньи, вампиры с клыками, свешивающимися с молочных зубов, веселые дядьки в длинных юбках и беременные женщины, изображавшие пузатых хасидов в черных шляпах. Наш сосед дядя Саня, чудесный, добрый, немолодой и полный человек, переоделся в маленького лебедя, и гордо шествовал по улице в необъятной пачке из белых перышек, в белых колготках и майке типа "семейная", над которыми возвышалась кокетливо украшенная перьями лысина. Внучка дяди Сани, рыжая Динка, нарядилась маленькой разбойницей и грозила двумя пистолетами всем, кто осмеливался не угостить ее конфетой. По пешеходному центру невозможно было идти - можно было только очень неторопливо продвигаться, рассматривая окружающих и показывая себя. Подростки стреляли друг в друга из баллончиков с конфетти, кидались игрушечными "СКАДами", гудели, изображая сирену, кто-то переоделся Саддамом Хуссейном и картинно умирал под обстрелами конфетти, раскинув руки. Светило солнце, было жарко, пахло цветами и шоколадом, окончилась война. И в этой гуляющей, праздничной, шумной, веселой толпе почему-то казалось, что весна наступила, теперь уже, навсегда.
спокойный

Здравый смысл

Это не психология, это здравый смысл.
(из профессионального разговора)


Мы встречались с моей старшей коллегой Леей. И, между рабочими разговорами, Лея рассказывала мне про свои трудовые будни матери израильского сержанта.

Сержант, сероглазая Шуламит, всю жизнь отличалась тем, что дети называют самостоятельностью, а их родители - ослиным упрямством. Вооруженная упрямством и автоматом, Шуламит служит командиром отделения в части для бойцов с особыми обстоятельствами. В израильской армии и такое есть.
В большинстве случаев «особые обстоятельства» израильского солдата заключаются в том, что до призыва он успел сменить несколько школ (и хорошо, если не пару тюрем), попробовать наркотики, вылететь из какого-нибудь социального интерната и приложить все усилия для того, чтобы с подобным прошлым его все-таки взяли в армию. Армия, в принципе, не дура, поэтому вовсе не стремится взять под свои знамена кого попало. Чем больше у юного неформала осложнений с полицией и чем меньше за его плечами школьных лет, тем выше шанс, что в армию его просто не призовут. Есть даже такой параграф, «отсутствие совпадения». В смысле, не совпадаешь ты с армией, мужик. А она с тобой.

Но если солдат «с особыми обстоятельствами» очень хочет (а он, как правило, очень хочет, потому что неформальность – неформальностью, а в жизни продвигаться как-то надо, да и аттестат зрелости вне стен школы куда легче сделать в армии, чем без нее), его все-таки призывают. И определяют на первый год в такие подразделения, где он сможет «успешно реализовать свой скрытый до времени потенциал». Иными словами, где ему четко объяснят, как надо себя вести, а как - не надо, по поводу чего он вначале будет грубо ругаться, а впоследствии – искренне благодарить. Вот с этими солдатами (причем в основном на этапе «грубо ругаться», потому что до благодарности еще нужно дослужиться) и работает сержант Шуламит, дочка Леи.

Шуламит девятнадцать лет. У нее очень светлые внимательные глаза, длинные волосы и железная выдержка. Кроме того, у нее есть мама, Лея. Железная выдержка (которую некоторые тоже называют ослиным упрямством) сержанту досталась в наследство именно от нее.

Обычно Лея начинает день с того, что звонит своему солдату. Или солдат звонит ей. Члены этой семьи не отличаются разговорчивостью, поэтому общаются они недолго.
- Ну как? – спрашивает Лея, глотая утренний кофе и попутно делая записки в блокноте: кому позвонить и что успеть за день. Она руководит крупным психологическим центром, и дел у нее много.
- Нормально, - отвечает сержант Шуламит откуда-нибудь с юга, где они ночью брали в учебном порядке очередную башенку с водокачкой. – Спать хочу.
- Тебе одеяло привезти? – спрашивает Лея. – У вас там холодно по ночам.
- Нет, мне тепло, - отказывается Шуламит. – Привези холодного какао.
- Сегодня? – уточняет Лея, бросая взгляд на часы.
- Нет, в пятницу, - просит Шуламит. – Ящик. Мне нужно солдат угостить, они скучают.
- Ладно, - говорит Лея. – Привезу.

В пятницу она садится в машину, загружает ящик с картонными пакетами холодного какао и в течение нескольких часов едет на юг. Там подходит к проходной и машет рукой дежурному. Дежурный машет рукой в ответ и выходит встретить.
- А сержант Шуламит на тренировке, - говорит он. – У них с утра – рукопашный бой.
- Неважно, - отвечает Лея и выгружает из багажника ящик - у меня все равно времени нет. Вот, это ей. Занесешь?
- Занесем, - соглашается дежурный и зовет куда-то в глубину: - Эй, ребята, тут для сержанта какао привезли, затащите к ней в комнату кто-нибудь.

Лея благодарит и уезжает обратно в центр страны, где у нее в тот же день запросто может быть встреча с каким-нибудь членом Кнессета, парой журналистов и со своей рабочей группой. Или с министром просвещения. По дороге Лея звонит дочери, вернувшейся с тренировки.
- Ну как? – спрашивает сержант, усталый от рукопашного боя.
- Нормально, - отвечает Лея, - я тебе там какао привезла.
- Спасибо, - говорит сержант, - а одеяло нет?
- А одеяло папа завтра закинет, - говорит Лея и смотрит на часы. Министр ждет. – Я пошла работать.
- Ага, - отвечает сержант, расчесывая длинные волосы, мокрые после душа. – Не забудь про одеяло, хорошо? У нас тут холодно по ночам.

Иногда Шуламит звонит в неурочное время. Лея поднимается по звонку быстрее, чем солдаты ее дочери – по тревоге.
- Ну как? – спрашивает она, привычно проверяя глазами часы.
- Устала, - жалуется Шуламит. – Сил нет.
- Ты молодец, - говорит Лея. – Я бы на твоем месте еще и не так уставала. А ты еще ничего.
- Я еще ничего, - соглашается Шуламит. – Это да.

Или ночью:
- Мама, я потеряла сумку!
С юга, с базы. Черт знает где, в четырех часах езды от дома.
- Что у тебя в ней?
Плачет.
- У меня в ней всё! А главное – доклад на завтрашнее утро, который я готовила три недели. Ну и всё, что нужно для дежурства, тоже.
- Так, - соображает Лея, - у тебя дома есть черновик доклада?
- Есть. В столе.
- Ладно. Я сейчас тебе его привезу. До утра успею.
За окном темнота. Лея будит мужа.
- Шуламит потеряла сумку.
- А в сумке что?
- Доклад.
- У нее есть черновик, в столе, - говорит муж, почти не просыпаясь. – Ты отвезешь или я?
- Я, - говорит Лея, одеваясь, - у меня с утра встреча с мэром Беер-Шевы, я посплю в машине пару часов.
Опять звонок.
- Мама, послушай. Тут есть интернет. Ты можешь отсканировать доклад и прислать мне его по интернету? Я попрошу, мне распечатают.
- Ладно, - говорит Лея.

Она сканирует доклад и отсылает по интернету на юг страны, где сержант Шуламит с утра находит способ его распечатать.
- Получила? – на втором телефоне у Леи ждет директор какой-нибудь школы, с которой она работает.
- Ага.
- Все в порядке?
- Ага. Спасибо.
- Когда-нибудь ты так автомат потеряешь.
- Не потеряю.
- Не теряй.

И разошлись по своим делам. Лея любит знать, где в данный момент находится ее дочь. Шуламит не очень любит отчитываться, где она в данный момент находится, но знает, что в ряде случаев лучше отчитаться. Просто страховки ради.

- Ты понимаешь, - рассказывает мне Лея, - она считает, что очень самостоятельная. Она и правда очень самостоятельная. Но ей девятнадцать лет.

Для Леи «девятнадцать лет» - абсолютно цыплячий возраст. Сержант Шуламит делает вид, что это не про неё.

* * *

- Звонит на прошлой неделе, - Лея пьет кофе, смеется темными глазами и рассказывает. – Ты где, спрашиваю.
На всякий случай спрашиваю, она же может где угодно быть.
- Да так, - отвечает. - Я тут… в Офаким.
- Господи, что ты делаешь в Офаким?
Это на краю света, и край этот, как бы так сказать. Не самый благополучный.
- Да у меня тут, - говорит, - дезертир. Я еду его арестовывать.
Ты понимаешь, да? Там у нее дезертир. И она едет его арестовывать.
- Ты одна, - спрашиваю, - едешь?
- Ну да, - отвечает, - одна. Моя напарница на базе, а больше некому. Но ты не волнуйся, я с оружием.
- А куда ты к нему едешь, с оружием?
- Ну как «куда». Домой.
(Дезертировать из израильской армии довольно просто. Нужно выйти за ворота базы, сесть на рейсовый автобус и уехать домой. Через какое-то время туда за вами приедет ваш командир и, ругаясь, потому что у него пропадает рабочий день, увезет вас обратно на базу. Эта операция и называется «арест дезертира»).
То, что Шуламит с оружием болтается одна посреди черт-знает-где меня, конечно, очень успокаивает. Но вот то, что она сейчас пойдет домой к своему дезертиру (а дом у него может быть какой угодно, от бедной квартирки многодетной семьи до притона местной наркомафии), мне не нравится. Тем более одна. Неизвестно еще, что это вообще за дезертир.
- Так, - говорю я ей. - Стой там и никуда не ходи. Я сейчас приеду.

Приезжаю. Стоит сержант, с оружием, посреди города Офаким. Весь трепещет.
- Мама, - говорит с укоризной.
- Ладно, - говорю, - пошли к твоему дезертиру.
Она начинает на меня шипеть. Потому что в ее служебном положении, как я могла такое подумать, куда она со мной пойдет, ей неудобно. Сговорились, что она пойдет одна, а я посижу под окнами в машине. Подъехали к дому.
- Ну вот, - говорю, - я тут встану.
- Нет, - вопит, - тут тебя видно! Езжай вон в те кусты.
Отъезжаю в кусты.
- Все еще видно, - кричит и машет на меня рукой, - дальше, дальше!
Отъезжаю дальше. Скрываюсь в кустах практически целиком. Это не кусты, это лес какой-то, от моей машины даже зеркал не видно.
- Так тебе хорошо?
Отходит на пять шагов, смотрит критически.
- Так, - говорит, - хорошо. Ну я пошла.
- Нет, подожди. Где он живет?
- Как «где», в этом доме.
- Нет, квартира какая.
- А какая тебе разница?
- Я должна знать, - говорю, - где его окна.
- Ну, пятая квартира.
Шевелю губами, высчитываю окна. Понятно. Те белые, с геранью.
- Иди.
Отходит.
- Мама!
- Что тебе?
- Не высовывайся из окна!

Сижу. Чтобы не терять время – работаю. Звоню серьезным людям. Окно открыла, но послушно не высовываюсь. Сижу в засаде. Курить нельзя, дым пойдет. За водой сходить нельзя, но у меня бутылка воды с собой. Кусты шевелить нельзя, а то дезертир из окна подумает, что сержант за ним приехал с мамой, и перестанет уважать сержанта. Вообще ничего нельзя, они же в любой момент могут выйти. Меня по телефону коллега спрашивает – ты где? – а я с трудом сдерживаюсь, чтобы не ответить «сижу в засаде». Но не отвечаю, потому что засада у меня тайная. Написала два деловых письма, сделала штук пять звонков, ребенка нет. Окна пятой квартиры, белые, с геранью. Вокруг тишина. Сижу в кустах. Проходит полчаса. Шлю Шуламит смс: «как дела». Не отвечает. Шлю еще одно: «отзовись, волнуюсь». Молчит. Планирую, как буду взламывать дверь. У меня в багажнике есть пила, мы недавно в лес ездили, костер разжигать. Вот пилой, думаю, можно дверь взломать? Шлю смс: «отзовись немедленно». Нет ответа. Пилой, наверное, нельзя, но у меня еще есть набор отверток. Динамита нет, в следующий раз возьму. Почти час прошел, что она там делает со своим дезертиром?

Через час выходят. Втроем. Мой сержант, её дезертир и его мама. Рядышком. То есть сержант с мамой рядышком, а дезертир сам по себе. С автоматом. Идут к остановке. Мне появляться нельзя, я за ними тихо-тихо еду и маскируюсь под кусты. Стоят, ждут автобуса, дезертир курит, сержант с его мамой разговаривают. Я сижу в засаде. Приходит автобус, дезертир с мамой прощаются, сержант с мамой дезертира прощаются, дезертир в автобус залезает, сержант лезет за ним и за спиной показывает мне кулак.

Я потом спрашиваю Шуламит:
– Чем вы там целый час занимались?
- Ну как же, мама, - отвечает она. – Я там сидела в салоне с его родителями. Надо же было с ними поговорить об их ребенке.
- А почему на мои смс не отвечала?
- Мне, - говорит, - было неудобно.

Я сопроводила их с дезертиром до базы. Слава Богу, на шоссе мне не приходилось прятаться в кусты. Мало ли мам по шоссе ездит.

* * *

Пока Лея рассказывала мне всё это, ей как раз позвонила Шуламит. Просто сказать, что все в порядке. Лишних вопросов Лея не задавала, в порядке – и хорошо.

- А знаешь, - сказала она мне мечтательно, - мне даже понравилось в засаде сидеть. Тихо, спокойно, никуда не идешь, никто тебя не видит…
- Ну да, - ответила я, - только у тебя же наверняка телефон звонил каждые десять минут.
У Леи телефон действительно звонит каждые десять минут. А в рабочее время – каждые пять.
- Звонил, - печально согласилась Лея.
Покосилась на меня и добавила:
- Но всё обошлось. Я поставила его на бесшумный режим, а говорила очень тихо. Поэтому меня в тех кустах никто не слышал.
лукавый

Слово на иврите. Лучиано

Думая о разных периодах своей жизни, я довольно часто вспоминаю армию. И уже давно не тяготы, которые были связаны с моей армейской службой, а людей, меня окружавших. Людей было много и все они были по-своему колоритны. А самым колоритным из всех был, конечно же, Лучиано.

Майор израильской армии, начальник психологического отдела иерусалимского военкомата, клинический психолог Лучиано Иваницки не выглядел кинозвездой. Психологом он тоже не выглядел. Он выглядел чем-то средним между крестным отцом и борцом сумо."Вот твой командир", сказали мне, указывая на Лучиано. "Влипла", подумала я.

- Пр-р-ривет, - сказал мне Лучиано, с таким наслаждением прокатывая языком букву "р", будто она имела вкус клубники. Он был из Аргентины.
- Привет, - уныло сказала я. Мне было страшно. Мне казалось, что человек, чей живот лежит на коленях и с них свисает, не может быть хорошим психологом. Я ошибалась.
- Запомни, - сказал Лучиано. - У тебя в армии нет господа Бога. У тебя в армии нет родителей. У тебя в армии, - он покосился на мое обручальное кольцо, - нет мужа. У тебя в армии есть командир.
Ремарка по поводу мужа меня несколько насторожила, но я решила дождаться продолжения.
- Для чего у тебя в армии есть командир? - спросил Лучиано с видом человека, проверяющего раввина на знание Талмуда.
- Для того, чтобы... - я замялась. Я служила в армии полтора месяца, и сама еще нечетко знала, кто тут для чего.
- Для всего, - сурово оборвал меня Лучиано. - Командир тебе нужен для-все-го. Ты не разговариваешь в армии с господом Богом, ты не разговариваешь в армии с родителями, ты не разговариваешь в армии
Я нахмурилась.
- ...с друзьями, - усмехнулся Лучиано, - ты не разговариваешь в армии ни с кем. Ты разговариваешь в армии с командиром. На какие темы ты разговариваешь с командиром?
- На все! - бойко отрапортовала я, не скрывая желания выслужиться.
- Правильно, - кивнул Лучиано и с облегчением закурил.

Он курил ароматный табак "Кэптэн Блэк". Табак он тщательно утрамбовывал в темно-коричневую трубку, нежно удерживая толстыми пальцами миниатюрную серебряную топталку. Отношения с трубкой у него вообще были нежные. Она жила в его в руках скрипкой и боевым кинжалом. Он подносил её к губам, как тело любимой женщины, и затягивался, прикрывая глаза. Если он сидел на рабочем месте и не курил - значит, спал.

Психологический отдел военкомата в дословном переводе с иврита звучит как "отдел душевного здоровья". Душевного здоровья у нас хватало. Всеми нами Лучиано управлял по-королевски небрежно и по-королевски ревниво. Всем нам он говорил одну и ту же фразу "Ты здесь ни с кем не разговариваешь. Ты здесь разговариваешь только со своим командиром". В принципе, нам это было на руку. Особенно это было на руку славному чеху Карелу, который дослуживал у нас секретарем последние два месяца своего армейского срока и постоянно норовил куда-нибудь сбежать. Чаще всего Карел сбегал на крышу военкомата, где разоблачался до плавок и загорал. Нельзя сказать, что это было запрещено. То есть в армейском уставе ни в одном месте не записано "солдату во время несения службы запрещается забираться на крышу военкомата и загорать в плавках". Обратное, впрочем, тоже неверно - о том, что солдату разрешается загорать в плавках на крыше военкомата, тоже нигде не пишут. Будучи обнаружен отвечающим за дисциплину прапорщиком, Карел, смущенно улыбаясь, спешно одевался и сматывался в отдел душевного здоровья. Прапорщик считал ниже своего достоинства бегать по ступенькам, поэтому он появлялся чуть позже. Его встречал невозмутимый Лучиано.

- Лучиано, - начинал прапорщик, точно зная, что здесь ему не светит, - скажи пожалуйста, для чего у тебя секретарь?
- Папки приносить, - отвечал Лучиано, пуская колечки дыма.
- А где, как ты думаешь, твой секретарь ищет эти папки? - спрашивал прапорщик.
- Понятия не имею, - пожимал плечами Лучиано, - мне главное, чтобы приносил.
- Он ищет их на крыше! - торжественно изрекал прапорщик, открывая государственную тайну. - Я его там застал.
- Да ну? - изумлялся Лучиано. - Серьезно? Не может быть.
(Над крышей росло большое персиковое дерево, и Карел регулярно приносил нам оттуда фрукты).
- Лучиано, ты думаешь, я шучу? - укоризненно выводил прапорщик, честно исполняя свою тему, - ты думаешь, это детский сад? Ты думаешь, это не армия, где служат солдаты?
Лучиано подвигал к прапорщику миску с персиками, стоявшую на столе.
- На, - говорил он, тяжело вздыхая, - возьми персик. Я всё понял. Я его накажу.
- Я думаю, - надкусывал прапорщик сочный фрукт, - его нужно вызвать на беседу к командиру военкомата.
- Не нужно его никуда вызывать, - отмахивался Лучиано, уставший от тяжелого разговора, - я сам с ним разберусь.
- Точно? - уточнял прапорщик, ища глазами, куда выбросить косточку.
- Точно, - успокаивал его Лучиано, кивая на мусорное ведро. - Возьми еще персик.

Прапорщик брал еще персик и уходил, недовольный. В кабинет Лучиано плелся Карел.

- Ну? - невозмутимо изрекал командир, раскуривая очередную трубку. - Ты все понял?
- Да, - вешал голову Карел.
- Иди, - со вздохом отпускал его Лучиано и закрывал глаза. После настолько тяжелых выяснений он обычно уже не работал.

Любимой фразой Лучиано (кроме фразы "у тебя есть командир") была фраза "у меня нет ничего срочного". Работа психолога в военкомате - бесконечная череда диагностики. По много раз в день тот или иной призывник скатывался по ступенькам (мы сидели во флигеле, куда был отдельный вход и нужно было спускаться вниз), с целью получить постановление относительно своей годности или, наоборот, негодности к военной службе. Последнее слово в этом вопросе имела комиссия, но первый и решающий голос обычно принадлежал Лучиано. Для того, чтобы Лучиано имел возможность этим своим решающим голосом что-нибудь сказать, ему нужно было поговорить с призывником. Целыми днями очередь из вялых от ожидания ребят жарилась под нашими окнами. Это происходило не потому, что Лучиано не любил работать. Лучиано любил работать. Он просто не любил делать это часто.

В израильской армейской жизни военкомат - это место, где принято очень активно шевелить ногами. По ступенькам вверх и вниз со стопками папок носятся секретари, интервьюеры и офицеры. В залах быстро-быстро набирают данные призывников, в медкомиссии быстро-быстро проверяют их на плоскостопие и сколиозы, окулист быстро-быстро скользит указкой по карте букв. Призывников много, город большой, а военкомат один, поэтому если он не будет работать быстро, очереди из желающих призваться дедушек будут годами украшать район (а призывников ОЧЕНЬ много, поэтому очереди все равно есть и призывники всё равно недовольны). Сами служащие военкомата тоже не получают удовольствия от толп, поэтому все они умеют быстро соображать и быстро реагировать. В военкоматах принято так работать, это стандарт. Обычная в рамках этого стандарта фраза - "срочно!". Фразу "срочно!" говорят каждый раз, когда кому-нибудь - от призывника до секретаря любого отдела - неудобна задержка. Срочно возьмите у него анализы, он у меня тут в очереди к кардиологу, а кардиолог уходит в три. Срочно принесите мне эту папку, я должна сдавать полугодовой отчет, а мне её не хватает. Срочно проведите его через компьютер, мне нужно отослать его в Хайфу на экзамен. Срочно выдайте ему направление, у него призыв через два дня. Срочно оформите ему разрешение на выезд, у него завтра самолёт. Срочно обратите на него внимание, он у меня тут уже с утра сидит.

От бегающих солдат рябит в глазах, от волнения толпы шумит в ушах. И среди этого бурного моря ледоколом ходил Лучиано. Во-первых, он никогда не бегал. Если бы вы столько весили, вы бы тоже никогда не бегали. Во-вторых, он постоянно курил трубку. Попробуйте курить трубку на бегу. У вас не выйдет. В-третьих, Лучиано вообще не считал, что в жизни есть что-нибудь по-настоящему срочное. То есть нет. Когда к нему один раз на моей памяти привели - не в рамках службы, а по личной просьбе командира военкомата - мать тяжело раненого солдата, просто для того, чтобы он с нею поговорил - Лучиано бросил всё, принял её в ту же секунду и три часа сидел за закрытой дверью, выйдя только один раз, чтобы самому приготовить кофе. Он умел отличать главное от второстепенного. Главного в жизни было мало. А остальное... "У меня нет ничего ср-р-р-рочного", говорил Лучиано, со вкусом раскатывая букву "р".

Ничего страшного, если кардиолог уходит в три. Через неделю кардиолог опять придет, запишите мальчика к нему на утро - а я приму его за эту неделю.
Ничего страшного, если мальчик сидит с утра. Пусть идёт домой и приходит завтра.
Ничего не случится, если направление будет выдано чуть позже. Призыв? Какой призыв, он еще не все проверки прошел. Перенесите ему призыв.
Ничего не случится, если всё, что случится, случится чуть позже.

Лучиано был убежден, что от спешки только пищеварение нарушается, а человеческая жизнь достаточно длинна, чтобы никуда не торопиться. "Еще наслужится", ворчал он в ответ на объяснения, что солдата такого-то нужно принять побыстрее, потому что его отпустили из части только на два дня. И назначал солдату прием на следующую неделю, с тем, чтобы все оставшиеся до приёма дни солдат провел дома.

Я в те дни была еще очень начинающим специалистом, поэтому часто приходила к Лучиано за консультацией. Сначала мне казалось, что это необходимо, но бесполезно, потому что с утра он никого не принимал (если вообще уже пришел), после обеда тем более никого не принимал (после обеда он закрывался в кабинете и даже не курил), а между утром и обедом у него и без меня столько дел, что только успевай поворачиваться. Но с течением времени и своей армейской службы я увидела, что за те немногие часы, в которые Лучиано все-таки заставлял себя заняться делом, он успевал сделать всё необходимое. Читать его отчеты было сплошным удовольствием. Ленясь писать длинно, Лучиано писал четко. Кто служил в армии, знает: четкий короткий доклад в тяжелый день с успехом заменяет литр холодного чая в зной.

Консультации мой командир давал своеобразно. Для человека, не понимавшего, о чем мы говорим, они звучали бы чем-то вроде разговора жреца с оракулом. Сначала я долго и подробно описывала затруднившую меня ситуацию. Потом Лучиано какое-то время молчал. Потом он открывал глаза (молчать Лучиано предпочитал с закрытыми глазами) и что-нибудь говорил. Одной фразой решая все мои затруднения и, собственно, отменяя их статус затруднений как таковых. Потом я опять говорила, описывая следующую сложность. Потом командир снова молча думал. После третьей сказанной им фразы консультация, как правило, заканчивалась: Лучиано не любил подолгу заседать.

В отделе душевного здоровья стоял устойчивый аромат табака "Кэптэн Блэк", всегда под рукою были чай и кофе, а работа шла незаметно и как-то сама собой. Это был единственный отдел военкомата, в котором всегда было тихо: Лучиано не любил шума. И единственный отдел, в котором солдатам разрешалось курить на рабочем месте. Не будучи в силах расстаться со своей трубкой, Лучиано считал себя не в праве требовать этого от подчиненных.

Время от времени командир военкомата, круглоголовый полковник Арнон Аль-Канати, спускался в наш отдел: выпить с Лучиано кофе и поговорить. О его приходах нам сообщали звонком (у Арнона и Лучиано были свои отношения, и полковнику не хотелось смущать Лучиано нареканиями - к тому же, на спор, они бы все равно ничего не дали). Приняв звонок, секретарь отдела Майя со вздохом тушила в пепельнице сигарету и кричала в глубину командирского кабинета:
- Лучиано! Арнон идёт!

Лучиано просыпался, выходил на минутку в приемную - проверить, все ли успели перестать курить, видел, что все всё успели, включал чайник и удалялся обратно в кабинет. Когда входил невысокий лысый Арнон, Лучиано поднимался со своего места, радостно шел ему навстречу, тряс руку и быстро уводил к себе.
- Лучиано, - крутя головой, Арнон пытался усмотреть что-нибудь неподобающее на ходу, - а почему у вас тут, возле стола...
- Потом, потом, - обнимал его Лучиано, уводя. - Майя, приготовь нам кофе.

Майя готовила кофе и уносила в кабинет. Выходя, прикрывала за собой дверь и садилась на своё место, тоскливо поглядывая на пепельницу. От Лучиано Арнон выходил довольный и уже не пытался ничего искать. Лучиано обладал явными валерьяновыми свойствами: Арнон переставал хмуриться и начинал улыбаться. Он доставал моему командиру где-то до плеча, но был способен от этого не переживать. По-моему, они были приятелями и Лучиано его ценил, но тут я могу ошибаться - что там на самом деле думал Лучиано, не знал никто.

Я его боялась. Он нравился мне, немного смешил, иногда раздражал - и я его боялась. Боялась, ловя временами странно зоркий взгляд его утонувших за щеками глаз, боялась, выслушивая точные и умные рекомендации, боялась, смеясь вместе с ним над каким-нибудь анекдотом на психологическую тему. Боялась до тех пор, пока не произошел один случай.

Тут придётся отметить, что моя служба в армии не являлась образцом армейской дисциплины и послушания. Можно даже сказать, что она являлась совершенно обратным образцом. Я - и это признавали все - хорошо работала и прекрасно делала своё дело. Но рамки, армейские рамки, давались мне с огромным трудом, а точнее - не давались вообще. Весь военкомат должен был приходить с утра к восьми часам. Для того, чтобы вести дисциплинарный учет, с утра возле ворот садилась девочка со списком. Эта девочка отмечала, кто и когда пришел. Мне, как замужней и далеко живущей (израильская армия с трогательным трепетом относится к замужним дамам - по причине того же замужества, скажем, на мне не лежало никаких дежурств), было разрешено приходить в половину девятого. Я приходила в девять. Каждый день. Я не делала этого нарочно, просто у меня был сосед, который ехал на работу точно в район нашего военкомата, но - к девяти часам. Спрашивается, какой смысл выходить из дома в семь, чтобы ехать на перекладных и доехать в полдевятого, если можно сесть в машину в четверть девятого и доехать в девять? Нюанс заключался в том, что к девяти девочка со списком от ворот уже уходила - никому не приходило в голову, что кто бы то ни было может явиться настолько поздно. Поэтому мои неурочные появления долгое время оставались незамеченными, Лучиано приходил еще позднее, а Майя меня не выдавала. Но в какой-то момент мной заинтересовался прапорщик.

Наш прапорщик, носитель поэтичного имени Дар, отвечал за дисциплину. За неё во всех армейских частях отвечают прапорщики. Прапорщики бывают разными. Наш был, в общем, хорошим. Хороший прапорщик - это тот, кто не придирается по мелочам, не таскает солдат объясняться по любому поводу и не пьет кровь. Крови Дар не пил. Но сам факт моего пребывания в военкомате вызывал у него смутное недовольство. У меня была первая академическая степень, я была замужем, я была освобождена от всех дежурств, мне отвели отдельный кабинет (он был размером ровно с книжный шкаф, но подобное счастье в армии вообще настигает немногих, а из служивой мелочи - считай, никого) - и неважно, что кабинет был мне необходим в силу специальности, так как я постоянно интервьюировала солдат. Как-то не так должна выглядеть и жить военнослужащая, почти вслух думал Дар, глядя на меня.

Поэтому, когда он как-то в ненастный день приехал в военкомат позже всех и с интересом проследил, как в это же время я бойко вхожу в ворота, Дар насторожился. Никому ничего не сказав, он принялся отслеживать, когда я появляюсь. Получалось это у него не всякий день, так как хватало собственных дел, да и я вовсе не стремилась расширять границы его познаний. Я приходила в свои обычные девять утра, останавливалась на противоположной стороне, быстро оглядывала территорию двора, убеждалась, что территория чиста, и заскакивала внутрь. После чего бросала сумку в будке солдат-охранников, прихватывала у них же пару папок (в военкомате в любом месте можно разжиться парой папок, включая туалет) и с деловым видом спешила внутрь военкомата. Тут был нюанс. Побеги я сразу же, немедленно, к себе во флигель, стало бы ясно, что я только что пришла. А рабочие походы туда-сюда, из архива к нам, от нас к главврачу и так далее, совершались постоянно. Стоило взять в руки папку и ручку, и ты из опоздавшего солдата превращался в посланца богов. Если же мне везло, и по дороге меня перехватывал какой-нибудь призывник, из тех, что в большом количестве стекались ко мне на приём, жизнь можно было считать удавшейся. Потому что только последний негодяй заподозрит в неладном занятого молодого специалиста, на ходу консультирующего призывника.

Последний негодяй нашелся быстро. Дар начал караулить меня возле ворот. В первый же день я попалась. Я, конечно, постояла на противоположной стороне, но в упор посмотревший прапорщик стимулировал меня резво перейти дорогу.

- Так, - сказал он, скрещивая руки за спиной, - это что?
- Это я, - призналась я, не находя в себе сил отрицать очевидное.
- Который час? - осведомился Дар.
- Девять.
- Хорошо. - Дар понимал, что вести со мной беседы бесполезно. - Завтра ты приходишь ровно в половину девятого и лично ко мне. Докладываешь, что пришла, после чего идешь по своим делам.

Я продержалась четыре дня. На пятый Дара не оказалось на месте, на шестой тоже, на седьмой я к нему не пошла. Неделей позже он снова встретил меня в воротах.

- Запомни. Если с завтрашнего дня ты приходишь позже половины девятого хотя бы на минуту, ты в этот день уходишь из военкомата ровно в это же самое время, но вечера. Привет.

Назавтра я пришла без четверти девять. Это был рекорд. Это было классическое "плохой солдат, но как старается". Дара на воротах не было. Он был на них пару дней спустя, когда я снова явилась в девять. И молча посмотрел на меня так, что я поняла - сложности неизбежны.

Политика встречи с неизбежными сложностями у меня была простая: нет человека, нет проблемы. Я решила целый день не выходить из своего отдела. До вечера, думалось мне, Дар куда-нибудь денется, и я тихо смоюсь. Вряд ли он лично пойдет сюда, чтобы сообщать мне о наказании, все-таки я не совсем уже мелкая сошка (у меня призывники и мне нельзя мешать), да и Лучиано тут на страже. А вот в столовой или в коридоре Дар сразу вспомнит о своем обещании и вздернет меня на дыбу. На дыбу не хотелось. Домой в девять вечера тоже не хотелось. Женский туалет, к счастью, находился неподалеку от нашего флигеля, и прапорщика там оказаться ну никак не могло. Я сидела в своем кабинете и работала изо всех сил.

До обеда моё прилежание оставалось никем не замеченным - я каждый день плотно работала с утра и редко куда-нибудь выбегала. А обедали мы по очереди. Обед в военкомате длился полтора часа, за которые должны были успеть поесть две смены, чтобы ни один отдел не оставался пустым во время перерыва. Обычно первым ходил Лучиано, после чего выгонял обедать нас. Если же кто-то из нас хотел пойти и поесть пораньше, он просто говорил "я сегодня голодный, я пошел", и ситуация разруливалась как-то сама собой. Проблемы не возникало никогда, потому что нам нравилась возможность не следить нервно за часами во время еды (что было неминуемо, если тебя в отделе ждали голодные собратья), а Лучиано явно наслаждался одиночеством, пока мы ели. В этот день Лучиано, как обычно, отбыл и прибыл, ушла обедать Майя, ушел еще один наш секретарь, Натив, а Лучиано блаженно закурил у себя в кабинете. Ко мне под дверь поползли душистые полоски дыма. Я сидела.

- Вики! - раздался из-под двери усталый голос. - Почему ты не идешь обедать?
- Мне не хочется, - ответила я, не желая привлекать внимание великого человека к своим небольшим проблемам.
- Вики, к тебе можно? Ты не на интервью? - уточнил голос, и дверная ручка подалась.
- Можно. Не на интервью.

В мой кабинет вошел Лучиано. Он заходил туда очень редко, так как с трудом там помещался. У меня в кабинете стоял удобный стол, и по бокам от него - два стула. На стену мы приладили полку, а напротив входа размещалось большое окно. В целом, это было всё. Двоим в моем кабинете было хорошо и удобно. Третьему, если он входил, приходилось либо стоять, либо садиться на стол. Четверо в мой кабинет не влезали. Лучиано был по размеру немногим меньше этих четверых.

- Вики, - повторил он, отдуваясь, - почему ты не идешь обедать?

Я не люблю и не умею врать. Тем более умным людям.

- Мне не хочется.
- Глупости, - отрезал Лучиано, - аппетит приходит во время еды. Ты хотя бы поднимись и посмотри. Сегодня отбивные и жареная картошка.

Мне захотелось отбивных и жареной картошки.

- Не пойду, - упрямо сказала я, понимая, что придётся что-то объяснять. Объяснять было непросто, так как Лучиано был всё-таки командиром, и въехать за регулярные опоздания мог еще похлеще прапорщика. Но за две минуты он вытянул все подробности моего конфликта с Даром, включая обещание оставить меня в военкомате до девяти вечера. Подробности ему не понравились. Командирская трубка грозно запыхтела.

- Я не понимаю, - сердито сказал Лучиано, нависая надо мной, сидящей за столом. - Я не понимаю. Как давно ты служишь в армии?
- Год.
- И за год ты не усвоила основного армейского закона? Ты что, сирота? У тебя что, нет командира?
- Есть, - призналась я.
- Тогда ПОЧЕМУ ты разговариваешь с кем попало? Почему ты отчитываешься не мне в своих делах? Почему ты позволяешь тебе угрожать? Я тебе сто раз говорил: ты ни с кем не разговариваешь, ты разговариваешь со мной. Если у тебя будут проблемы с Даром, шли его ко мне. Я твой командир, и я приказываю тебе идти обедать. Всё. Разговор окончен.

С позиции младшего офицера, прапорщик, отвечающий за дисциплину - это, мягко говоря, не "кто попало". И упрекать меня в том, что я с ним "разговариваю", было все равно, что упрекать Штирлица, что он "разговаривает" с Борманом. Лучиано смотрел на меня и попыхивал трубкой. Я встала и пошла обедать.

Дар меня видел, но ничего не сказал. И с того дня вообще перестал меня замечать - может, поговорил с моим командиром, а может, Лучиано поленился разговаривать и просто его заколдовал.

А однажды Лучиано принес к нам в отдел свою десятимесячную дочку - у них куда-то уехала няня, и некуда было девать ребенка. Дочку звали Мирьям. Я вошла в кабинет, поглядеть на командирское чадо, и остолбенела. Из креслица на столе, утопая в трех подбородках и хмуря густые бровки, на меня смотрел толстый маленький Лучиано. В его руке была бутылочка с молоком, которую он время от времени подносил к губам, сосредоточенно затягиваясь. Мне было странно, что из бутылочки не тянулись ароматные клубы дыма.

- У тебя изумительная дочка, - честно сказала я, строя маленькому Лучиано глазки.
- Да, - с довольным видом сказал Лучиано, покачивая креслице, - и главное, характер хороший. Спокойная. В меня.
спокойный

Рабочее. О власти

Что за диво - комья глины
В этом поле видишь ты.
Где росли когда-то мины,
Смогут вырасти цветы.

(израильская песня)

Что за дивную картину
Мы с тобою видим тут:
Где росли когда-то мины,
Мины новые растут.

(Эли Бар-Яалом)


Давным-давно (а сегодня ночью вспомнилось в контексте разговоров о мании величия) разговаривали с lbyfДиночкой о власти. О том, что истинная власть обязательно безгранична - потому что любая власть, имеющая ограничения, на самом деле не власть, а список слабостей субъекта, её несущего. А как выглядит безграничная власть? А никак. Безграничная власть никогда и ничем себя не проявляет - потому что показать зубы одновременно означает очертить границы. Только то, чего никто и никогда не видел, занимает абсолютно все возможное пространство - просто потому, что НЕТ пространства, которое оно с абсолютной точностью НЕ занимает. И так будет до тех пор, пока не кончится терпение (вот она, слабость - раз) и не поднимется глубокий рык из грудины: а н-н-н-ну... (вот она, слабость - два). Если у тебя есть абсолютная власть, у тебя нет потребности никому её показывать. Любой контакт власти с реальностью ставит власть в позицию доказывающего своё наличие. А власти ничего доказывать не надо, на то она и власть, чтобы позволить себе не доказывать ничего и никому.

Вот представь себе, говорит мне Диночка, или я ей, не помню, кто кому, вот представь себе. Имеется минное поле. То есть имеется просто поле. Поле заминировано, давным-давно. Но это довольно умное поле, поэтому оно самостоятельно управляет минами, находящимися в нем. То есть у него имеется определенная власть: взорвать любого, кто по нему пройдет. Или не взорвать.

Самый простой способ использования этой власти заключается в том, что поле дурой взрывает любого, кто по нему поперся. Тот, кто поперся первым, конечно, взорвался. Дальше пошли саперы, нашли мины (раз уж наше поле такое глупое, что сует свои мины под нос каждому желающему ими любоваться), разминировали. Всё, власть поля кончилась. Более интересный вариант - прятать мины, причем не тогда, когда уже пошли саперы, а до того, чтобы никто не догадался, что эти мины вообще там есть. То есть не взорвать первого, не взорвать второго, не взорвать третьего... И что мы будем иметь в результате? В результате мы будем иметь довольно впечатляющую власть поля над жизнями тех, кто беспечно (ведь не взрывается!) ходит по нему. А что нужно делать для того, чтобы эта власть стала безграничной? Правильно. Не взрываться никогда.

В состоянии своей абсолютной власти наше молчаливое поле может в любую секунду взорвать любого, кто по нему идет. Но это "в любую секунду" длится только до тех пор, пока не было продемонстрировано ни разу. С первого же взрыва начнутся предосторожности, оглядка, солдаты, поле будет играть в "отыщи иголку в стоге сена", саперы будет спорить, кто из них лучше угадал расположение ловушек, в общем, это уже перетягивание каната, а не власть. А вот молчащее минное поле по определению сильнее любого, кто по нему идёт.

- А что ему пользы от власти, если про неё никто не знает?
- А зачем настоящей власти, чтобы про неё кто-то знал?

Власть - это не инструмент, а состояние. Как только власть становится инструментом, она перестает быть безграничной. Как только власть перестает быть безграничной, с ней можно спорить. А значит - победить.

- Ну, ладно. Допустим, наше минное поле лежит себе тихо, наслаждается собственным могуществом и не взрывает никого. Оно свободно управляет своими "плавающими" минами, поэтому любое количество идущих по нему людей находятся в безопасности: всегда есть возможность разместить мины между ними. Но в один прекрасный день по полю, по каким-то своим политическим мотивам, должна пройти целая армия. Армия такой величины, что на поле не останется ни одного сантиметра земли, свободной от человека. Что может сделать в этой ситуации наше поле, чтобы сохранить власть?
- Гм. Ну, самый простой вариант - это начать взрываться.
- Ага. И первые же погибшие остановят остальных, начнется разминирование, к тому же - мин не бесконечное количество, поэтому даже без разминирования целая армия может их и пережить. Просто положить свой первый эшелон. Неприятно, но для армии - выносимо, а для поля - нет.
- Тогда сидеть тихо, старательно пряча мины.
- Не выйдет. Слишком много людей, на поле не осталось места.
- Утянуть мины в глубь земли. Так, чтобы по ним шли люди, не взрываясь.
- Уже лучше. А еще?
- А еще - вытолкнуть мины за свои границы. Так, чтобы на поле во время прохода армии реально не было ни одной мины - а все они оказались "где-то там".
- А потом забрать обратно?
- Зачем? И обратно забирать не надо. Просто расширить свои границы до границ всей земли, и развлекаться на полную катушку. На земле-то места хватит и минам, и армиям. Можно разминуться без разминирования.
- А как тогда поле определит границы именно своей власти?
- А никак. Оно просто расширит свою власть до бесконечной, которая уже по сути своей не нуждается вообще ни в чем.

Одушевляя минные поля, мы в какой-то мере ищем варианты решения своих проблем. Решать их лбом (боммм, боммм) - это наиболее простой и наименее эфективный вариант. Взорваться, обидеться, разозлиться - и поставить границы собственным силам. Или искать, долго, долго, способ жить, не взрывая никого. Просто потому, что это дает гораздо более широкую рабочую амплитуду и гораздо больше вариантов развития событий. Взрываться легче, не взрываться интересней. Каждому своё.

- А еще наше минное поле может сделать совсем просто. Оно может вытолкнуть свои мины на поверхность перед носом у идущей на него армии, но до того, как на него ступит первая нога. Мин ведь много. Представь себе: идет армия, большая, уверенная в том, что её задача - поле перейти, а тут поле берёт и демонстрирует то, что у него внутри. Мины. Много. Демонстрирует, не взрывая никого. Просто показывает - вот.
- А смысл?
- А смысл в том, что следующий уровень после безграничной власти - это выход из игр с властью вообще. Сначала ты сидишь и лелеешь своё могущество, а потом тебе это становится неинтересно. Ты просто сообщаешь: я представляю из себя вот это. Я - это в том числе мины. И вот вам мои границы, пожалуйста. Жест такого, знаешь, безразличия к идущей армии. У этого поля могла бы быть власть, но для него это уже пройденный этап.

Армия стоит. Мины лежат. Люди и поле смотрят друг на друга. Поле молчит. И люди тоже.

- А что же люди будут делать дальше?
Диночкин нежный голос ехиден с примесью торжества:
- А вот это уже будут их проблемы.
  • Current Mood
    ауспиции нормальны