Neivid (neivid) wrote,
Neivid
neivid

Categories:

Очень хороший прогноз

Я не хотела. Мне просто повезло. Или не повезло, зависит, как посмотреть. Когда моя соседка по палате плакала и я ее утешала, она все время повторяла «как же мне не везет». А я не знала, везет мне, или нет. Мне казалось – я как все.
Мою соседку по палате звали Кейла. Ей тогда сказали, что прогноз у нее плохой и нужно ехать лечиться заграницу. Там делают какую-то операцию, которая иногда помогает.
Кейлу можно назвать «разочарованной во всех». Она никому не верит, ни врачам, ни книгам. А вот в плохой прогноз почему-то поверила сразу. И мне было очень жалко Кейлу, потому что она была совсем одна. Отец её жил с другой семьей и только один раз пришел в больницу, а мать, хотя и приходила, все время ругалась. Ссорилась с персоналом, спорила с Кейлой, ругала за несоблюдение режима и кричала на нее. Я даже один раз ей сказала – что же вы так на нее кричите, она же не виновата, что заболела. А Кейла еще и сама на меня рассердилась – Эва, говорит, зачем ты лезешь.

Меня назвали в память матери отца, польской бабушки Евы. Бабушка была красавица, гордая польская панна. Тонкий профиль, платья с высоким воротом, четверо детей и усатый муж, мой дедушка Мендель, которого она содержала, потому что шила на всю семью, а дедушка учился в университете. Это до войны, конечно. Потому что во время войны дедушка ушел на фронт и погиб, а бабушку Еву живой закопали в землю вместе с тремя детьми. Четвертым, самым старшим, был мой отец, который днем раньше ушел за город, к партизанам. Он был маленьким, у него была очень еврейская внешность, огромный нос и страшная худоба, такого, по выражению бабушки Евы, надо было сначала выкормить, а потом уже запрягать. Партизаны не хотели его выкармливать и не собирались запрягать, они сказали отцу, чтобы шел обратно, к себе домой. Только ночь разрешили переночевать. А за эту ночь бабушку Еву со всей семьей живьем закопали в землю, так что отцу уже некуда стало возвращаться. И он остался у партизан.

Отец думал, что никогда не женится, потому что ему никто не нравился – он хотел такую жену, как бабушка Ева. Высокую и изящную, польскую панну. А таких после войны не осталось, их и до войны-то было сложно найти. В Израиле отец много лет служил в армейской разведке и был неженат, а потом, уже совсем немолодым, как-то быстро женился на маме, хотя мама низенькая и плотная, с короткой стрижкой. У бабушки Евы были длинные косы, она укладывала их короной вокруг головы. А мама всю жизнь стриглась, она ведь тоже служила в армии, в армии женщины должны собирать волосы, если они у них ниже плеч. Мама не хотела собирать, поэтому носила прическу под мальчика. Отец просил ее отрастить длинные волосы, но мама отказалась. Сказала «вот рожу тебе дочку, ей и будем отращивать косы». И родила меня.
- Эва, - говорила мама, заплетая мне косы, - ты обязательно будешь красавицей. Иначе папа будет очень разочарован.
Вот интересно, о чем он думал, когда женился? Откуда у него от низенькой плотной жены родится высокая тонкая дочь?
Он иногда доставал бабушкину фотографию и показывал мне. Эта фотография сохранились у Шулема, бабушкиного брата, который тоже ушел на фронт, как и дедушка Мендель, но не погиб, а вернулся домой, не нашел там даже могил, только у соседей остатки вещей и несколько фотографий, забрал их и уехал в Израиль.
- Вот, - говорил отец, - Эва, это твоя бабушка. Ты на нее похожа.
Ну да, похожа. Примерно как мопс похож на колли.
Я люблю собак. Их можно назвать «ласкающими носом». Вот моих родителей можно назвать «мечтателями о несбыточном». Когда я еще не родилась, отец мечтал, чтобы я получилась похожей на бабушку Еву, а мать – чтобы он перестал об этом думать. Дальше они оба мечтали, чтобы я не прогуливала школу, начала хоть чем-нибудь увлекаться, похудела и поступила на экономику в университет. А потом они стали мечтать уже только о том, чтобы я поправилась, то есть остались мечтателями о несбыточном, только о другом.

В больнице мне было очень страшно. Я туда приехала поздно ночью, потому что операция была назначена на шесть утра. Мама проводила меня до входа и отправила наверх, а сама поехала домой. Я поднялась в палату, переоделась в пижаму, легла и стала читать книгу и пить чай. Но меня трясло и зубы стучали о край стакана. Кейлы со мной в палате тогда еще не было и вообще никого не было, большая пустая палата, а напротив двери, на сестринском посту, сидел медбрат Михаэль. У Михаэля были длинные ресницы и блестящие карие глаза, он смотрел на меня этими яркими глазами и спрашивал:
- Тебе чего-нибудь принести?
А потом понял, что мне просто страшно. И сказал:
- Если не заснешь, приходи на пост поболтать.
Я пыталась уснуть часов до трех, а потом встала и пошла к Михаэлю. И он полночи рассказывал мне о своих сестрах. У Михаэля три сестры: Шираз, Авиталь и Элинор. Шираз, по его словам, красавица, и Авиталь тоже красавица, а уж Элинор вообще невозможная красавица, ей на улице прохода не дают, хотя ей только девять лет. Когда Элинор исполнится двенадцать, Михаэль купит автоматическую винтовку и наймет охрану.
Мне было немного обидно, что он так распевает о своих сестрах, будто я парень и можно меня не брать в расчет. Но потом Михаэль сказал:
- Ты похожа на мою среднюю сестру, Авиталь. У нее такие же очерченные губы и такой же умный взгляд.
И мне стало полегче, хотя я все еще боялась операции. Михаэля можно назвать «ценителем красоты». Я его спросила:
- А тебе не противно заниматься грязью, если ты так любишь красоту? Простыни тут менять, уколы женщинам делать, судна выносить?
Михаэль удивился.
- Нет, - сказал он, - совсем не противно. Потом эти женщины выздоравливают и снова становятся красивыми. Врач им, может, жизнь спасает, но при этом уродует страшно. Ты видела, как выглядит женщина после операции? Бледная, отечная, тусклая, смотреть тяжело. А я ее отпаиваю, ухаживаю за ней, уколы делаю, таблетки даю, и она постепенно хорошеет. Врач ее потом встретит на улице, красивую, в кофточке с вырезом, и не узнает – он её такой и не видел никогда. А я узнаю. Ко мне часто на улице подходят, сказать «привет».
Я подумала – если поправлюсь, обязательно подойду к Михаэлю на улице и скажу «привет».

Остаток ночи я ворочалась на кровати и думала о том, что бабушке Еве, наверное, было очень страшно, когда ее живой закапывали в землю. И отцу было очень страшно, когда он сначала сам ходил в разведку, а потом посылал туда своих солдат. А мне ведь даже ничего не придется делать, все сделают за меня. Я засну и проснусь, вот и всё. Отец, наверное, тоже не знал, выживет он или нет, а вот бабушка Ева точно знала, что нет. Интересно, если точно знать, что не выживешь, меньше боишься? Наверное, людей еще можно назвать «боящимися надежды», потому что если надежды нет, то и бояться нечего. Я подумала, что с утра спрошу про это у Михаэля, но с утра он уже сменился и вместо него дежурила строгая неулыбчивая Надя, которая велела мне переодеться в специальный халат и залезть на каталку.
Я сказала, что могу пойти ногами, меня же еще не разрезали. Но Надя ответила - нет, на операцию не положено ходить, а положено ехать. И мы поехали.
Возле лифта нас ждал отец. На нем был белый халат, который выдают посетителям, если они хотят проводить родственников до самой операционной. Отец подошел ко мне и погладил открытой ладонью по стриженой голове. И на одну секунду у меня пропал страх.

Косы я отрезала себе сама, ножницами, под корень, в последнем классе школы. Отец со мной после этого не разговаривал две недели. Но до этого он со мной тоже не слишком разговаривал, потому что я плохо училась и отказывалась ходить к репетитору. У репетитора было так скучно, что я уже на входе к нему начинала зевать и весь урок не могла остановиться. Это было ужасно неудобно, и я перестала туда ходить. Отец обозвал меня предательницей и эгоисткой, потому что без репетитора мне не поступить в университет. А я и не хотела никуда поступать, только боялась сказать об этом отцу. И вместо того, чтобы сказать «папа, я не буду поступать в университет на экономику», я отрезала косы. Это было как раз то время, когда надо было подавать документы, если хочешь получить отсрочку от армии. Я не подала документы и ничего не сказала отцу, потому что мы не разговаривали, а когда он снова стал со мной разговаривать, было уже поздно подавать документы, и стало понятно, что я иду в армию секретаршей, потому что никем другим меня все равно не возьмут. Мой призыв был одиннадцатого мая, а второго апреля у меня обнаружили рак.

Кейла очень боялась и все время плакала. А другая наша соседка, Нира, все время ставила веселую музыку. Мне нравилось, а Кейла от этой музыки уходила плакать в туалет. Я думала, отец не будет ходить ко мне в больницу, но он приходил каждый день. Приносил книги, фрукты, сок, один раз даже плюшевого зайца. Смешного, с толстым бархатным носом. Под подбородком у зайца была повязана шелковая ленточка с надписью: «Выздоравливай скорей!». На первом этаже больницы был сувенирный магазин, в нем продавали игрушки. Когда отец ушел, я надела куртку и вместе с капельницей спустилась в этот магазин. Но таких зайцев там не было.
Мама тоже ко мне приходила, и обязательно с едой. А раньше, до болезни, они с отцом постоянно говорили, чтобы я перестала все время жевать. У бабушки Евы от природы была тонкая кость, и у отца тонкая кость. А у меня фигура матрешки: сверху и снизу широко, посередине еще шире. Мама приносила в больницу свои пирожки и вечерами я угощала соседок по палате. Нира брала и ела, а Кейла отказывалась и рыдала. Мы с Нирой изо всех сил уговаривали Кейлу поесть, горел желтый верхний свет, и казалось, что мы просто такая семья. Я будто мама, Нира – папа, а Кейла – капризный ребенок, и его нужно накормить.
- Вы не понимаете! – кричала Кейла, отпихивая тарелку с пирожками. – Может, эти пирожки будут последним, что я в жизни съем!
- Ну и что? – спокойно реагировала Нира, подхватывая пирожки. – Какая разница, что именно ты съешь последним в жизни? Что это изменит? Все на свете что-нибудь съедают последним. Так пусть это лучше будут два вкусных пирожка.
Мы ее тогда все-таки уговорили. Она съела один пирожок с капустой и один с яблоками, а потом потянулась опять к тарелке и нерешительно спросила:
- А если последним, что я съем, будут не два пирожка, а четыре, это что-нибудь изменит?
Нира ответила:
- Нет. Но если последним, что ты съешь, будут не четыре пирожка, а восемь, мы с Эвой останемся без пирожков.

Как-то ночью я разбудила Ниру. Михаэля не было на посту, дежурила Надя, родители спали дома, четыре утра.
- Нира! – спросила я шепотом. - Ты боишься смерти?
- Тссс, - Нира отозвалась моментально, как будто и не спала, - не шуми. Все боятся смерти. Абсолютно все.
- Но я боюсь сейчас! – я потрясла Ниру за плечо. – Я не могу заснуть!
- Так не спи. Зачем тебе обязательно спать? Ты же не работаешь и не ходишь в школу. Лежи себе.
Иногда Нира напоминала мне бабушку Еву, хотя в ней не было ничего от польской панны. У Ниры были темные глаза и большие губы, совсем непохожие на бабушкин тонкий рот.
- Какая разница, когда бояться смерти? – спросила Нира, садясь в кровати. – Думаешь, было бы тебе девяносто лет, ты бы ее не боялась?
- Если бы мне было девяносто лет, я была бы старая! И много бы успела! У меня были бы дети, внуки, я бы уже не работала, и тогда…
- А что, собственно, «тогда»? Ну вот у меня есть дети, и они уже большие. Мне, по-твоему, легче? Внуков у меня еще нет, но не думаю, что с их рождением мне захотелось бы умереть. Эва, все боятся смерти. Ты можешь не переживать, что боишься ее именно сейчас. Тебе еще повезло: чем раньше начнешь бояться, тем раньше закончишь. Вот и всё.
Я растерялась.
- А как можно закончить бояться смерти?
Нира потянулась и легла обратно в постель, под одеяло. Ее волосы лежали по сторонам лица, а голос был глухим, будто она говорила через подушку.
- Умереть.
Позже я поняла, что Нира ошиблась. Можно перестать бояться смерти гораздо раньше, чем умереть. Но, мне кажется, нельзя перестать бояться до того, как начнешь. И в этом смысле мне действительно повезло.

Когда меня выписали, куча народу вышла к машине - провожать. Михаэль, Нира, Кейла, даже Надя. Махали руками, кричали вслед, кто-то привязал к машине воздушный шарик. Я подумала: «Я еду, как невеста». Но не сказала об этом вслух, чтоб не расстраивать отца.
Он сидел за рулем, прямой, как всегда, и осторожно вел машину. Мама время от времени проверяла, не укачивает ли меня. Меня укачивало, поэтому отец останавливался на обочине, и я маленькими глотками пила из термоса зеленый чай.
Дома под столом стоял целый ящик с упаковками разного сока, а в холодильнике лежали мандарины и авокадо. Отец где-то вычитал, что авокадо полезно при химиотерапии. Я терпеть не могу авокадо, они какие-то ненормально мягкие, не овощ, а каша. Но отец садился напротив и двигал горлом каждый раз, когда я глотала. У него тогда появлялось такое выражение на лице - ради этого его выражения я могла бы есть мягкое глупое авокадо очень долго. Даже вместе с кожурой.
Жить стало неожиданно легко. Родители не выясняли «какую оценку ты получила за экзамен?» или «почему ты все время смотришь телевизор?». Они спрашивали только «как ты себя чувствуешь?» и приносили что-нибудь поесть. Я вспоминала то, что говорила Нира – даже если этот мандарин будет последним, что я съем, это ничего не изменит, и поэтому незачем отказываться от вкусного мандарина. Постепенно я перестала бояться смерти. Ведь смерть, боишься ты ее или нет, все равно постоянно с тобой. Когда люди узнают, что заболели, им вдруг начинает казаться, что они смертны, а окружающие – нет. А еще все почему-то считают, что чем дольше живешь, тем лучше. Но ведь это неправда. Все когда-нибудь умирают, и если бабушка Ева умерла раньше, чем умрут, допустим, мои родители, это не значит, что она хуже их жила. Она не стала старой, не сгорбилась и не покрылась морщинами, и я ими тоже не покроюсь, если умру сейчас. Мне не нужно будет учить скучную экономику и получать высшее образование, которого я все равно не получу, потому что у меня нет способностей и плохая память. В нашей школе девочки могли раз в месяц получить освобождение от уроков спорта, это называлось «временное освобождение». Мы тогда уходили на лужайку за школу и целый урок валялись там, болтая и грызя шоколад. Рак освобождает меня от кучи неприятных вещей. Правда, это освобождение не временное. Но зато родителям сейчас куда больше жалко меня, чем будет жалко потом, потому что я молодая, а еще – потому, что, когда я уже не буду молодой, у меня уже не будет родителей, и меня будет некому жалеть. Во всяком случае, так сильно.
В перерывах между химиотерапией, если меня не тошнило, я ходила на море. Там гуляли разные люди, каждое утро одни и те же, мы здоровались и улыбались друг другу. Все мои бывшие одноклассники были в армии, никому не нужно было ничего объяснять и отец не допрашивал «куда ты пошла?». Мама напоминала, чтобы я мазалась кремом от солнца, не перегревалась и не ходила с непокрытой головой, поэтому я надевала кепку с улыбающимся Микки-Маусом. Сверху кепки были приделаны большие мышиные уши. Ее привез мне из командировки в Америку мой дядя Рон, сын дедушки Шулема. Раньше мне казалось глупым разгуливать по улице в кепке, к которой приделаны уши, а теперь стало все равно. Даже любопытно: что могут подумать люди, увидев такую кепку?

Людей, которые гуляли одновременно со мной вдоль моря, можно было назвать «оставляющими следы». Многие из них внимательно смотрели себе под ноги. Я тоже смотрела под ноги, впечатывала в песок свои следы и думала о том, что любые следы на берегу исчезают очень быстро, и неважно, кто их оставил – тот, у кого есть раковая опухоль, или тот, у кого ее нет. У Михаэля есть три сестры, и у каждой из них свои черты лица. Даже если одна из них умрет, мама Михаэля никогда не скажет «у меня трое детей», она всегда будет говорить «у меня четверо: три дочери и сын».
У бабушки Евы тоже было четверо, только наоборот: трое сыновей и дочь. Вторым, после моего отца, был его брат Исаак. Если бы он остался жив, я бы звала его «дядя Ицик» и, может быть, пока была маленькой, карабкалась к нему на плечи. Он был высоким. Третьей была сестра, её звали Батья. «Батья» означает «дочь Всевышнего» - она родилась очень слабенькой и родители много молились, чтобы ребенок выжил. Наверное, они решили, что если назвать девочку Батьей, Всевышний ее немножко удочерит. Он и удочерил, немножко. Когда бабушку Еву с семьей закопали в землю, моей тете Батье было восемь лет. А младшего сына звали Меир. Я ничего про него не знаю, кроме того, что ему еще не было трех – значит, ему еще не состригли длинные волосы, и он ходил с локонами, как девчонка. Вот с моим дядей Меиром непонятно. Когда бабушка Ева с детьми шли туда, где их потом закопали, на них смотрели люди – местные жители или охранники какие-нибудь. И, наверное, думали, что у бабушки Евы две дочери: Батья в длинном платье и маленький Меир с длинными волосами. И те, кто их закапывал, тоже так думали, даже если мельком. То есть, получается, они похоронили еще одну девочку, которой никогда не существовало. Значит, можно убить даже того, кого нет? А как же быть с тем, кто на самом деле лег в его могилу? Мой дядя Меир как будто не окончательно умер, если так. Он был маленьким и совсем не боялся смерти, поэтому ему тоже в каком-то смысле повезло.

Когда заканчивается химиотерапия, вас зовет врач и что-нибудь говорит. Некоторым говорят «ваши шансы на выздоровление – пять процентов». Кейле сказали что-то вроде этого. А некоторым говорят просто «надо наблюдаться». Я лежала в постели за пару дней до очереди к врачу и опять не могла заснуть. Если мне скажут «шансы пять процентов», отец, наверное, будет плакать. Раньше он из-за меня никогда не плакал, а только кричал. Он вообще никогда не плакал. Мама плакала иногда, но тоже не из-за меня. Она плакала как-то на Дне Катастрофы, когда отец по радио рассказывал про бабушку Еву. Мы слушали эту передачу дома и мама плакала у радиоприемника. Но, когда отец пришел домой, она уже успокоилась. Интересно, думала я, если мне скажут «шансы два процента», мама будет плакать?
На следующий день я, как обычно, пошла с утра на море и вдруг подумала, что надо зайти к врачу. Мне захотелось пойти к нему без родителей, чтобы он сначала мне одной все сказал. Они, конечно, меня одну к врачу никогда бы не отпустили. Поэтому я развернулась, не дойдя до моря, и поехала в больницу. Обычно мой врач принимает по записи, но я понадеялась, что вдруг у него будет перерыв и я к нему войду.
У него не было перерыва, но он узнал меня, обрадовался и пригласил в кабинет. Я вошла после очень старой бабушки, которая выходила долго-долго и все время благодарила. Интересно, за что она так благодарила? Ей сказали, что она никогда не умрет? А врач может такое сказать? Если да, то врачей можно назвать «врущими в белых халатах». Но вообще-то их в любом случае можно так назвать.
Моего врача зовут доктор Шейнин. Он самый молодой онколог во всей больнице и очень переживает за пациентов. Ему так мало лет, что можно было бы звать его по имени, если бы я знала, как его зовут. Но я не знаю, потому зову его «доктор Шейнин».
Он смотрел на меня и улыбался.
- Очень, - и повторил еще раз, на случай, если я не поняла, - очень хороший прогноз. Мы даже не ожидали, что ты так здорово отреагируешь на химиотерапию. Прекрасные анализы, просто чудо.
Я кивнула.
- И что мне теперь можно делать?
- Абсолютно все! – доктор Шейнин улыбнулся так радостно, будто это ему теперь можно было делать абсолютно всё. – Работать, учиться, гулять. Через полгода - ко мне на проверку.
- А потом?
- Еще через полгода - опять на проверку. Через пять лет, если все будет хорошо, перейдем на раз в год.
- Если все будет хорошо?
Он меня неправильно понял и замахал руками.
- Будет, будет, Эва! Обязательно будет. Я даже не сомневаюсь. У тебя очень хороший прогноз.
Это звучало странно, я подумала, что чего-то не поняла. Но переспрашивать постеснялась. Разве так может быть, что сначала у вас рак, а потом вдруг «очень хороший прогноз»? Очень хороший прогноз – на что?
Кажется, я сказала это вслух. Потому что доктор Шейнин ответил:
- На нормальную жизнь. У тебя больше нет рака. И мне очень нравятся твои анализы.
Один раз, в пятом классе, ко мне подошел Гай Реканати и сказал «мне очень нравятся твои глаза». Развернулся и убежал. А еще как-то, уже в девятом, девчонки обсуждали, у кого какая фигура, и Галит сказала «мне нравится Эвина шея. Даже странно, что при такой фигуре у нее такая красивая посадка головы».
А вот доктору Шейнину нравились мои анализы. Даже странно, что при таком диагнозе у меня такие замечательные анализы.
- Даже странно, да?
Он рассмеялся.
- Ни капельки ни странно. Просто очень хорошо. Иди домой, передавай привет родителям, гуляй побольше и ешь витамины.
- Авокадо? – спросила я.
Но доктор Шейнин уже думал о чем-то своем, листая бумаги на столе. И ответил как-то машинально:
- Да-да, можно и авокадо.
Я видела, что ему уже не до меня. Но еще одну вещь мне очень хотелось спросить.
- Доктор, а как вас зовут?
Он поднял глаза от бумаг и снова мне улыбнулся.
- Яков.
Яков – красивое имя. И я сказала:
- Спасибо.

На море гудели волны. Я ходила по песку, привычно впечатывая ступни. Странно. Получается, у меня больше нет рака и я теперь не умру? То есть когда-нибудь я, наверное, умру, но вряд ли раньше Кейлы. И даже вряд ли раньше доктора Якова Шейнина, он ведь старше меня. И – тут я даже остановилась от странности этой мысли – вряд ли раньше родителей? Получается, они все умрут, а я всё еще буду жить? Я представила длинную цепочку людей, выстроившуюся в очередь. В этой цепочке первой стояла очень старая Рейза из палаты на моем этаже, Рейза уже почти не шевелилась и никого не узнавала, хотя у нее тоже была раковая опухоль, поэтому ее и положили к нам. За ней стояла Кейла, у которой прогноз - пять процентов. За Кейлой – Нира, потом мои родители, потом доктор Яков Шейнин, а в середине – я. За мной тоже стояли люди, они умрут позже меня.
Последнее время мне казалось, что я стою в этой очереди первой, даже раньше Кейлы, потому что у Кейлы есть хотя бы ее пять процентов, а у меня их может не оказаться. Поэтому можно не разговаривать с отцом об университете и не слушать маминых упреков, что я опять поправилась. В последнее время она и не упрекала. А теперь, наверное, все начнется опять? Выходит, чем ближе к краю ты стоишь в очереди на смерть, тем лучше к тебе относятся и тем меньше тебя упрекают. Интересно, а есть такой способ, чтобы все время стоять на самом краю этой очереди, но все-таки не умирать?
Мне нравилось думать о докторе. Я раньше приходила к нему на прием, смотрела и думала: «У него нет седых волос и долго еще не будет, даже после того, как я умру». Было неприятно, что каким-нибудь утром он, может быть, подпишет заключение о моей смерти, а вечером будет сидеть в ресторане и жевать бифштекс. Хотя тот, кто когда-то был этим бифштексом, тоже стоял в очереди на смерть и оказался в ней раньше доктора Шейнина, а мог бы и не оказаться, если бы мясник выбрал кого-нибудь другого в тот же день. Может, доктора еще задавит машина до того, как я умру. А теперь оказалось, что ему необязательно попадать под машину, чтобы я его пережила. От этой мысли делалось приятно, будто я немножко продлила жизнь симпатичному доктору.

А хорошо бы ничего не рассказывать дома. Пусть бы они считали, что я по-прежнему больна. Может, еще неделю не говорить? Или две. Буду пить соки, есть вкусные вещи и думать о чем-нибудь приятном. Или ни о чем.
Бабушка Ева умерла раньше всех. Она хотела, наверное, чтобы Меир ее хоронил, маленький Меир, превратившийся в крупного мужчину, чтобы стоял возле ее могилы и горько плакал. Над бабушкой Евой некому было плакать - тех, кто мог бы о ней заплакать, закопали вместе с ней. Остался только отец, который пришел уже потом. Тощий носатый мальчик с оттопыренными ушами. Сильнее всего он, наверное, плакал сам о себе.
Мне стало ужасно жалко их всех. Бабушку Еву, такую стройную и с такой красивой посадкой головы, Меира, который даже не успел понять, что умирает, Батью и Исаака, которые, наверное, успели, а это гораздо хуже, и отца, лопоухого и несчастного, который после их смерти никому не свете не был нужен. А еще мне стало жалко себя, потому что у меня нет больше рака и отец теперь не будет на меня так смотреть, когда я глотаю. Я села на песок и заплакала, уткнувшись в колени головой в кепке с Микки-Маусом. Со стороны, наверное, это смешно смотрелось: сидит на песке ушастый Микки-Маус и рыдает.

Ко мне подошел мальчик, не очень большой. Молча постоял рядом. Потом тронул меня за плечо и сказал:
- Классная кепка. А почему ты плачешь?
Мне было приятно, что он вот так подошел. Поэтому я подняла голову:
- Так… Случилось кое-что.
- Что? – спросил мальчик и подергал ногой в белой кроссовке, вытряхивая песок. На кроссовке был нарисован красный Спайдермен. Он карабкался прямо по кроссовке куда-то вверх. Я засмотрелась на Спайдермена и не ответила, поэтому мальчик закончил трясти кроссовкой (песок разлетелся в разные стороны и немножко попал мне за шиворот) и повторил:
- Что у тебя случилось?
- У меня бабушка умерла.
Мальчик вздохнул и уселся на песок рядом со мной. Поёрзал.
- Это бывает. Моя тоже в прошлом году умерла. Но я не плакал.
Он так значительно это сказал, что мне стало интересно.
- Почему?
- Потому что мама сказала, что бабушка ушла на небо. А на небе лучше, чем здесь. Поэтому нужно не плакать, а радоваться за старого человека, которому там хорошо.
- И ты радовался?
Мальчик со Спайдерменом на кроссовках поковырялся в песке.
- Да нет… Чего тут особо радоваться. Но я подумал, значит, так надо, чтобы ей было хорошо. Она уже совсем старенькая была, сгорбленная, все время сидела в кресле и не вставала. Мама сказала, на небе она распрямится и снова сможет ходить. Так, наверное, действительно лучше.
Я позавидовала бабушке этого мальчика, которая сумела прожить так долго, что даже перестала вставать.
- А моя бабушка была совсем молодая. У нее были черные косы и хорошая осанка. И трехлетний сын.
Не знаю, зачем я это сказала. Он удивился:
- Бабушки бывают молодыми?
- Конечно, бывают, - кивнула я. – Все бывают молодыми. А вот старыми – не все. Твоей бабушке здорово повезло.
- Я никогда не буду старым, - сказал мальчик. У него были светлые волосы, в которых тоже был песок.
- Обязательно надо стать старым, - строго сказала я ему. – Запомни это.
- Зачем? – он смотрел на меня удивленно и его удивленные глаза казались серыми из-за моря.
- Потому что тот, кто не становится старым, умирает молодым. Разве ты хочешь умереть молодым?
- Я вообще не хочу умереть! – возмущенно сказал мальчик. – И никогда не умру. Я же не бабушка.
Он осмотрел меня и добавил:
- Уже почти незаметно, что ты ревела. Можно идти домой.
- Тебя ругают, когда ты плачешь, да? – догадалась я.
- Ага, - кивнул мальчик. – Но я редко плачу. Только если со мной подерутся несправедливо. Мама говорит, все драки несправедливые, потому что бить нельзя. Но это неправильно, потому что иногда бить нужно. Иначе будут бить тебя.
Да, пожалуй. Лучше драться, чем молча идти туда, где тебя убьют. Если бы бабушка Ева могла драться, ее бы не убили.
Мальчик мне нравился.
- Хочешь, я подарю тебе эту кепку?
- Ух ты! – обрадовался он. – А тебе не влетит?
- Нет, - я сняла ушастую кепку с Микки-Маусом и нахлобучила мальчику на светлые волосы. – Носи теперь. Только не потеряй.
Мальчик запрыгал по песку, наблюдая за тем, как у его тени колышутся большие мышиные уши.
- Как тебя зовут? – спросила я.
Он на секунду замер, смешно поджав ногу в кроссовке со Спайдерменом, и снова плюхнулся на песок.
- Меир.
На секунду я испугалась, что ослышалась.
- Как-как?
- Ме-ир! Ты что, никогда не слышала этого имени? Так звали великого раввина, рабби Меира! А еще так звали основателя Тель-Авива Меира Дизенгофа. Так звали многих великих людей.
Да, это я знала.
- А в честь кого из них тебя назвали?
- В честь дедушки Меира, маминого отца. Он умер до того, как я родился.
Видимо, я все-таки перегрелась. Горячий пульс стучал в висках.
- Мне надо идти, - Меир поправил кепку с Микки-Маусом, - меня мама ждет. Я обещал ей вернуться до обеда.
- Иди, конечно, - согласилась я. – Нехорошо заставлять маму ждать.
Меир отбежал на несколько шагов и обернулся.
- Эй, а тебя как зовут?
Мне стало легко и весело. Я ему крикнула:
- Батья!
- Пока, Батья! – Меир махнул рукой. – Приходи еще, я здесь часто гуляю!
- Пока, Меир!

Я сняла сандалии и пошла по песку, взрывая его ногами. Ближе к морю песок был влажным и разбрасывался тугими мокрыми шариками. А сухой песок растекается, как вода. Интересно, встречу я снова Меира или нет? Хотя это неважно. Он знаком теперь с Батьей, взрослой девочкой, старше него. Та девочка, за которую незнакомые люди могли принять маленького Меира с длинными волосами, никогда не существовала, но все равно умерла. Зато жива Батья, подарившая Меиру кепку с Микки-Маусом. Есть же кепка. Есть Меир, который знаком с Батьей и может ее описать. И есть я, которая видела их обоих.
А еще я подумала - раз у меня больше нет рака, бабушка Ева, наверное, тоже уже вернулась. И вот об этом надо будет обязательно рассказать отцу.
Subscribe

  • 22.03.2021

    Когда Муся еще была на командирских курсах, на их лагерь в пустыне напали бедуины. Зачем напали? А они воруют рюкзаки. Зачем воруют? Ну не знаю,…

  • Красим стену в бело-голубой

    Этим летом Мусю призвали в армию. Ей предстояло окончить курс молодого бойца, затем — командирские курсы, и отправиться командовать такими же…

  • ...не поговорили

    Русалочка, конечно, оказалась та еще птица, Но никто почему-то не вспоминает про принца! Пора было остепениться будущему королю - и тут он влюбился…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 194 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →

  • 22.03.2021

    Когда Муся еще была на командирских курсах, на их лагерь в пустыне напали бедуины. Зачем напали? А они воруют рюкзаки. Зачем воруют? Ну не знаю,…

  • Красим стену в бело-голубой

    Этим летом Мусю призвали в армию. Ей предстояло окончить курс молодого бойца, затем — командирские курсы, и отправиться командовать такими же…

  • ...не поговорили

    Русалочка, конечно, оказалась та еще птица, Но никто почему-то не вспоминает про принца! Пора было остепениться будущему королю - и тут он влюбился…